Отношение к нему у меня было сложное. Я не мог забыть, как десять дней назад он вступился за нас на пересыльном пункте, и был благодарен ему за это. С другой стороны, я видел, что Хана никто не любил и все боялись, и не знал, как объяснить его внезапно возникшую ко мне привязанность. Мысль о том, что Хана соблазнили остатки домашних продуктов и не очень большие деньги, на которые у приходивших к ограде колхозниц можно было купить лепешки с маслом, я сразу отбросил – не такой человек Хан, чтобы польститься на крохи. Я принял бы другую версию – шахматы, к которым Хан относился с уважением, хотя, по его словам, играл плохо. «На курорте партнеров не было»,– пояснил он. Когда мы с Сашкой играли, Хан сидел рядом и внимательно смотрел, иногда он просил восстановить позицию и растолковать ему, почему был сделан именно этот ход, а не другой, спорил и самокритично признавал свою ошибку. Пока в полку был Сашка, Хан ни разу не навязывал себя в качестве партнера – говорил, что это нам будет неинтересно. Но и впоследствии мы играли в шахматы очень редко: Хан был слишком самолюбив, чтобы проигрывать, он буквально желтел лицом и потом долго не разговаривал.
Иногда мы беседовали о жизни. О себе Хан не рассказывал, на вопросы отмалчивался; о его прошлом ходили темные слухи, но прямо спросить его об этом я не решался. Своих убеждений он не высказывал, но и моих не оспаривал. Хан любил, когда я рассказывал ему о книгах; приключенческую литературу он не воспринимал – «вранье и дешевка», со скукой внимал поэзии, зато много расспрашивал о бальзаковских персонажах, из которых, к моему искреннему удивлению, ему больше всего понравился не Феррагус и не Вотрен, а герой «Обедни безбожника», простой водонос, который пожертвовал собой, чтобы безвестный студент стал врачом. В ту ночь Сергей Тимофеевич и я чистили на кухне картошку. Я поведал ему о своих беседах с Ханом.
– Самопожертвование вообще сложная штука,– размышлял Сергей Тимофеевич,– оно дает человеку право без зазрения совести жертвовать другими. Но водоносу из новеллы Бальзака была присуща, пожалуй, высшая, бескорыстная форма самопожертвования. Поэтому он и понравился Хану, который умен и сознает, что он-то никогда ни для кого ничем не пожертвует, а посему восхищается людьми, на это способными. Кстати, и к вам его влечет, извините, некоторая наивность в ваших суждениях. Не льстите себя мыслью, что вы для него что-то значите. Он просто хочет понять, чем дышат люди из мира, от которого он был надолго оторван, и вы показались ему подходящим объектом для изучения. Деньги у вас есть?
– Есть,– ответил я с некоторым колебанием,– они у Хана на хранении.
– Понятно,– с легким скепсисом произнес Сергей Тимофеевич.– Хотите, дам вам совет? Не сходитесь с ним слишком близко.
Откровенно говоря, я не придал значения этому разговору, слишком импонировало мне покровительство Хана. Но через два-три дня, когда мы доели остатки купленного на рынке сала, я попросил у Хана деньги на лепешки с маслом.
– Какие деньги? – Хан улыбнулся.
Я не уточнял. А Хан перебрался на свое прежнее место, к Дорошенко, и меня больше не замечал. Впрочем, я к нему не обращался, сознавая, что в его глазах отныне значу не больше, чем скорлупа от съеденного ореха. Более того, я был даже рад, что избавился от странного приятеля, общение с которым всегда меня тяготило, словно в нем была какая-то фальшь.
ДОЛГОЖДАННЫЙ, ЗЛОСЧАСТНЫЙ, СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
Какую бы жизнь человек ни прожил, какие бы испытания ни перенес – все равно, заглянув в свое прошлое, он наверняка отыщет одну минуту, решившую его судьбу. Цвейговские «роковые мгновенья» были у каждого; только проявления их и масштабы оказывались разными. Нынче трудно найти сторонников теории «песчинки, попавшей в глаз монарха», или «насморка Наполеона в день Ватерлоо»: крутые повороты истории решают не мифические случайности, а прозаические закономерности. Но, как бы это ни было обидно, признаемся самим себе: личную судьбу каждого человека определила одна минута. Будь она иной, жизнь пошла бы совсем в другом направлении, и мы были бы другими, и все у нас было бы не так, как сейчас,– короче, не та судьба.
Я знаю в своей жизни несколько таких минут, но больше всего запомнилась одна, когда я уже в буквальном смысле слова уходил в другую судьбу, а в двух шагах от нее меня остановили и, как утопающему, протянули соломинку.
Дело было так. С утра нам объявили, что мы уже не просто рота ПТР, а маршевая рота: вечером – в эшелон и на фронт. Этого дня все ожидали по-своему: одни с нетерпением, другие с тревогой; но никто, наверное, не ждал его с таким огромным напряжением, как я. Значит, Сашка не подвел, моя мама не узнала о его возвращении, и ничто больше мне теперь не угрожает. Сергей Тимофеевич и Володя, посвященные в мои тревоги, жали мне руки, а я беспричинно смеялся, непрерывно искал общения, не мог усидеть на месте – словом, был в состоянии того нервного возбуждения, которое не может остаться незамеченным и причины которого воспринимаются по-разному.
– Завертелся как наскипидаренный, прилипала железновская,– съязвил Дорошенко, который не мог забыть своего позора и люто меня ненавидел.– Думает, на фронте пряниками кормят…
Я даже его не отбрил – настолько мне было радостно и легко; более того, я готов был простить его и по-дружески обнять: «Кто старое вспомянет – тому глаз вон! Ведь нам вместе сражаться, ходить в атаку, мы обязательно должны стать друзьями!» Готов был, но сдержался – уж очень он был мне противен…
Между тем в нашу землянку прибыла медицинская комиссия, человек пять врачей из санчасти. От очередной проверки никто не ждал ни хорошего, ни плохого: всех нас уже осматривали не раз до призыва. И мы раздевались, ворча: не очень-то приятно вертеться перед врачами в костюме Адама только для того, чтобы услышать неизбежное: «Проходи, следующий». И мимо комиссии потянулась голая цепочка.
– А ну-ка,– врач подозвал меня поближе.– Грыжа?
– Чепуха,– беспечно ответил я, не без гордости поглядывая на товарищей.– Не помешает.
– Это нам лучше знать,– сказал врач, ощупывая небольшую припухлость на моем животе.– Напряги живот… Вот так…
– Да она мне абсолютно не мешает,– встревожился я.– Даже не замечаю!
– Фамилия, имя?
– Полунин Михаил. Честное…
– Пойдете на операцию, Полунин,– сообщил врач.– Запишите его в санчасть.
Хан – два дня назад он был произведен в ротные писари – сделал карандашную пометку в большой линованной ведомости.
– И этот подмазал! – засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с трудом удержался на ногах.
– Как это «в санчасть»?– пролепетал я.– Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу ехать со всеми!
– Сделаем операцию, и поедешь,– отмахнулся врач.– Следующий!
Я не сдвинулся с места.
– Никуда я не уйду, посмотрите меня еще раз! Вы не имеете права делать операцию без моего согласия!
– Не мешай мне своими глупостями,– обозлился врач.– Марш отсюда!
– Что у вас такое? – меня подозвал майор медицинской службы, видимо председатель комиссии.– Грыжа? На операцию.
– Но ведь это займет две недели…– простонал я.– А война уже заканчивается!
– Месяц, а то и побольше,– поправил председатель и, обращаясь к коллегам, изволил пошутить:– А этот солдат, кажется, совершенно серьезно полагает, что без его участия победа невозможна!
– Неостроумно!– выпалил я. – Советский врач не имеет права издеваться над солдатом!
– Кругом!– заорал председатель.– Мальчишка!
Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад плакал Сашка, бессильно и безнадежно. Мне казалось, что я никчемный неудачник, что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждет сплошное серое существование. Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на Берлин еще не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят быстро, и я успею – пусть к шапочному разбору, но все-таки успею. Я ничего не воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком – кроме меня да еще Хана, который не в счет. Я видел, как мои товарищи весело примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошел за стол, потому что одинаково невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки.