На платформе хохочут.
– Вот вредная девка! Иди ко мне, рыжая!
– Нужен ты мне, такой щербатый. Я бы вот этого приголубила, черноглазого, который с гитарой. Спел бы али голос замерз?
– А тебя как звать?
– Катей.
– Эх, Катя, Катя, милая Катюша, для тебя готов пойти хоть в воду и в огонь! Ка-атя, Катя, сядь со мной, послушай, про-о любовь поет нам певучая гармонь! Эх ты, рыженькая, кабы не на фронт – крутанули бы любовь! Ста-ан твой нежный я хочу обнять и тебя женой своей назвать, Катя, Катя, милая Катюша…
– По порядку номеров – ра-ассчитайсь!
– Тебя-то как звать, черноглазенький?
– Гвардии рядовой Владимир Железнов! Пиши, Катюша! Берлин, до востребования!
– По вагонам!
И мы поехали на запад – в запасной полк.
САШКА ПЛАЧЕТ
Сашка плакал. Уткнувшись лицом в ладони, он трясся и всхлипывал, а слезы так и текли. Сашка вытирал их полотенцем, и лицо его было почерневшим и незнакомым. Сашка плакал, не стыдясь того, что на него без особого сочувствия, скорее с любопытством и завистью, смотрели десятки людей.
Пять минут назад из штаба полка пришел командир роты, вызвал Сашку и дал ему прочесть коротенькую бумагу: «Гражданка Ефремова Е. А. предъявила документы, свидетельствующие о том, что ее сын, Ефремов А. К., родился в 1928 году, а посему подлежит немедленной демобилизации и откомандированию в распоряжение райвоенкомата».
Утешать друга было бесполезно, и я молчал. Да и чем я мог его утешить? Тем, что и надо мной отныне висит дамоклов меч, и завтра в штаб, возможно, придет бумага на меня?
– Рад небось до смерти, а придуривается,– кивая на Сашку, комментировал Петька Рябой.
– Значит, подмазала военкомат мамаша?– допытывался Дорошенко.
– Уйдите,– попросил я.– Ничего вы не понимаете.
– Кусков десять отвалила, не меньше,– продолжал Дорошенко и, гнусно осклабясь, добавил:– А может, натурой?
– Хорошего парня обижаешь,– неприязненно сказал Железнов.– Трепач.
Сашка затих и отнял от лица ладони.
– Почему так сразу и трепач?– деланно возмутился Дорошенко.– Пролезла к военкому, вильнула хвостом…
Массивный, коренастый Дорошенко не упал – с грохотом рухнул на пол землянки.
– Сволочь проклятая!– вне себя от бешенства кричал Сашка.– Вставай, я хочу еще раз трахнуть по твоей бандитской роже!
Через мгновение на полу катался клубок. Дорошенко подмял под себя Сашку, сел на него и принялся молотить кулаками, Я бросился на помощь другу, но меня опередил Железнов. Коротким ударом в ухо он сбросил Дорошенко с Сашки и, улыбнувшись, назидательно произнес:
– Лежачего не бьют. Или у вашего брата по-другому принято?
Видя, что общественное мнение явно не на их стороне, приятели Дорошенко сочли за благо не вмешиваться. Только Хан, свесившись с нар, проговорил с ленивой усмешкой:
– Дураков всегда бьют.
– Выйдем, потолкуем!– задыхаясь от злобы, предлагал Дорошенко Железнову.
– А зачем мне с тобой выходить?– весело возражал Железнов.– Может, ты меня хочешь ножом пырнуть?
– Я с тобой еще поквитаюсь,– мрачно пообещал Дорошенко.– Попомни, с тебя причитается.
– Очень мне удивительно,– Железнов пожал плечами.– Долг-то за тобой, а не за мной. Это ведь ты вытащил из бачка со щами кусок мяса, когда с кухни нес. Животом не маешься?
– А ты видел, как я мясо жрал?– вызывающе крикнул Дорошенко.
– Не я, так другие видели.
– Я видел,– неожиданно вступил в разговор Сергей Тимофеевич.– И должен признаться, это было отвратительное зрелище.
Все притихли. Хан два раза щелкнул пальцами, и Дорошенко, махнув рукой, торопливо полез на нары. Скверный он был человек, циничный и грязный, много крови нам перепортил. И погиб он так же мерзко, как и жил, месяца два спустя.
Я даже не мог проводить Сашку – мы отправлялись на стрельбище. Он больше не плакал – выплеснул всю горечь в драке с Дорошенко, но уходил на станцию в совершенно угнетенном состоянии.
– Не смотри так, будто виноват, ты-то здесь ни при чем,– только и сказал он на прощанье.
– Сашка,– попросил я,– наши мамы не должны увидеться. И к моей не ходи – прячься от нее, ладно?
Сашка кивнул, и мы крепко обнялись.
Так я остался без друга. И с этой минуты до самой посадки в эшелон я сто раз на день вздрагивал при мысли о том, что в любой момент меня могут ознакомить с коротенькой бумагой и вышвырнуть из полка за ненадобностью. Я еще не знал, что буквально за несколько часов до отъезда на фронт я окажусь в Сашкиной шкуре – да что я говорю, куда в более худшем положении!– и попаду в маршевую роту лишь благодаря самой позорной сделке, какую когда-либо заключал.
ПОДРУЖИЛИСЬ КОТ С МЫШКОЙ…
После отъезда Сашки мне было очень одиноко. Впервые я по-настоящему понял, что такое друг, которому можно поверить все и быть понятым, потому что мозги его настроены на ту же радиоволну. Три года мы почти не расставались; мы часто спорили и даже ругались, но ненадолго, потому что были друг другу необходимы. А в запасном полку – и говорить нечего. Начальство привыкло к тому, что мы всегда вместе, и старалось нас не разлучать. Все у нас было общим – темы для разговора, интересы и кошельки; по вечерам мы читали вслух, опуская отдельные подробности, письма от Таи и Милы и засыпали, прижавшись, под двумя одеялами и двумя шинелями. И теперь мне не хватало Сашки на каждом шагу: все солдаты уже успели притереться друг к другу, и не к кому было приткнуться.
И тут на Сашкино место перебрался Хан.
Когда я вспоминаю Хана, перед глазами встает такая сцена.
Мы ввалились в землянку полуживые от холода и усталости. Весь день мы ползали по снегу, ходили в атаку на проволочные заграждения, преодолевали полосу препятствий, стреляли, бросали гранаты – и все пять раз повторяли, потому что командир полка был нами недоволен. Отсутствовал, по его мнению, в наших действиях фронтовой огонек: и «ура!» мы кричали без подлинного энтузиазма, и ползали, словно ревматические черепахи, и гранаты бросали так, что они должны были неминуемо разорвать нас в клочья. Скорее всего командир полка был прав, но люди, дошедшие до крайней степени усталости, меньше всего на свете бывают озабочены оправданием действий начальства.
Как следует очиститься от примерзшего к одежде и ботинкам снега не хватило сил, и мы ввалились в землянку в таком неуставном виде, что старшина пришел в ярость. Он тоже был по-своему прав, этот старшина, с него тоже требовали, но он совершил одну ошибку: вместо того чтобы сделать козлом отпущения меня, или Митрофанова, или другого, столь же безобидного солдата, старшина схватил за грудки первого попавшегося на глаза. Им оказался Хан.
– Кру-гом!– заорал старшина.– Я тебе покажу, как свинарник устраивать! Взять лопату и очистить дорогу до кухни! И чтобы не сачковать – лично проверю!
Хан не сдвинулся с места и улыбнулся. Ого, какая это была улыбка!
– Но-но,– отступая на шаг, пробормотал старшина. Хан молча смотрел на него и улыбался.
– Но-но,– уже совсем тихо повторил старшина и, сделав вид, что о чем-то вспомнил, быстрым шагом ушел в каптерку.
Я был свидетелем этой сцены и клянусь, что старшина до смерти испугался. А ведь Хан только улыбался, он не сказал ни слова!
Темный это был человек. От службы он не отлынивал, не лез к начальству, говорил ровным и тихим голосом, но было в его щелочках-глазах что-то такое, что порождало смутные предчувствия большой опасности. Как выразился Сергей Тимофеевич: «Вроде прирученного тигра – не дай бог услышит запах крови». Над Дорошенко и компанией Хан имел какую-то непонятную нам власть – видимо, это шло с той поры, когда они вместе сидели. Когда во время зарядки я, размахивая руками, случайно задел по носу рябого Петьку Бердяева и мы сцепились, как одичавшие коты, Хан наступил каблуком на Петькину руку и так посмотрел ему в глаза, что Петька передо мной чуть ли не извинялся и даже угодливо стряхивал с меня снег. «Ханов дружок»,– однажды услышал я за своей спиной и очень этим гордился.