Зверев царственным плавным жестом протянул её, всю трепещущую от энергии созидательной, потрясённому всем увиденным, ошарашенному Сергею:
– Вот что такое время!
После чего всё так же сомнамбулически-странно, с полузакрытыми, вроде бы, но, вроде, и чуткими, зрячими, светящимися глазами, улёгся на пол, на место, на свою газету истёртую, и тут же, мгновенно, заснул.
* * *
Довлатов бережно, ласково держал на своей ладони созданную при нас, из ничего, похоже, чтобы ему стать всем, отныне и навсегда, непостижимым поистине творческим человеком, а может быть, и пришельцем из других каких-то миров, уж явно типом особенным, не таким, как многие, Зверевым, доверившуюся ему смиренно волшебную птицу.
Пальцы его заметно дрожали. Он волновался.
– Птица Времени! – тихо сказал, обращаясь ко мне, Довлатов.
– Да. По зверевской чёткой трактовке – получается именно так.
Довлатов шумно вздохнул и осторожно поставил зверевскую волшебную птицу на подоконник.
И тотчас же мы услыхали чей-то призывный стук в оконное стекло.
Маленькая пёстрая птичка, разглядевшая с улицы таинственную Птицу Времени, отделённая от неё тонкой, скользкой гранью стекла, отчаянно и отрешённо рвалась к ней, сюда, в квартиру, и колотила маленьким клювом в стекло, пытаясь пробиться к той, которая так поразила птичье воображение, но ничего у неё не выходило, – и, поняв наконец невозможность вторжения, и сближения недостижимого, и кружения вместе, на пару, в светлом небе, в порыве, в полёте, измученная борьбой, она пригорюнилась, нахохлилась, но вскоре, опомнившись будто, встрепенулась и улетела…
– Не судьба ей, – сказал Довлатов.
– Птичке?
– Птичке.
– Той, заоконной?
– Ну конечно.
И я взглянул за окно – и увидел там эту птичку. Она сидела на перилах балкона, рядышком с похожей на неё птичкой, вполне довольная, видимо, судьбой и напрочь забывшая об изваянной Зверевым пластилиновой Птице Времени, привлекавшей её недавно.
– Посмотри! – сказал я Сергею.
Он сказал, увидев:
– Ну, значит, у неё другая судьба!..
В небе за окном висела невзрачная хмарь.
На этом фоне покачивались то в одну сторону, то в другую, движимые порывами спорадически налетавшего ветра, почти оголённые вершины окрестных деревьев.
Дверь на балкон была слегка приоткрыта – и в комнату свободно проникал сырой, знобящий воздух столичной осени.
– Как бы не продуло Толю! – сказал я и встал. – Закрою, пожалуй, дверь. Форточка всё равно у нас открыта. Комната и так проветривается.
– Дверь – это лишнее, – согласился Довлатов.
Но вместо того, чтобы просто-напросто поплотнее закрыть дверь и покрепче, чтобы не проворачивалась обратно, прижать рукоятку, я вышел почему-то на балкон.
Механически скользнул взглядом по окаймлённой кустами и деревцами, ведущей к дому вдоль торца его и под прямым углом поворачивающей к моему подъезду, мокрой, с тускло поблёскивающими лужицами и плавающими в них жёлтыми листьями, неровной, с буграми и выбоинами, изборождённой извилистыми трещинами, асфальтовой дорожке.
И там, внизу, с высоты четвёртого этажа, разглядел я знакомую голову.
Русоволосая эта голова, не то увенчанная, не то заботливо прикрытая сползающим на лоб, до бровей, то ли нечёсаным чубом, то ли светлым крылом, покачивалась, как и вершины деревьев, из стороны в сторону, и, конечно, принадлежала, ошибки здесь не было, да быть не могло, по причине простейшей её непохожести на остальные, лишь одному-единственному во всей Москве человеку, своеобразному, так я выражусь, вот уже третий год всё покачивающему то влево, то вправо хмельной своей головой под напором нежданно свалившейся на неё и неудержимо разрастающейся богемной славы, и человеком этим был, разумеется, Веня Ерофеев.
Сверху я окликнул его:
– Здравствуй, Веня! Ты меня слышишь?
Голова внизу под балконом в тот же миг перестала качаться.
Веня поднял ко мне лицо.
И воззвал ко мне:
– Здравствуй, Володя!
– Здравствуй, здравствуй! – сказал я ему. – Что ты делаешь там, внизу?
Веня выкрикнул:
– Я заблудился!
– То есть как?
– Заблудился, и всё! Шёл к тебе – и вдруг заблудился. Растерялся. Что делать? Как быть? Как мне жить? У меня – похмелье!..
– Не страдай! Поднимайся ко мне.
– Но куда?
– На четвёртый этаж.
– А подъезд?
– За углом. Самый первый.
– А квартира?
– Дверь будет открыта.
– Мчусь к тебе!
– Я встречу тебя.
Веня побежал по дорожке, завернул за угол дома. Слышно было, как с грохотом захлопнулась за ним тяжёлая дверь подъезда.
И тут же взвилась вверх испуганная этим отчаянным грохотом стайка взъерошенных воробьёв.
Я вернулся в комнату и плотно закрыл за собой балконную дверь.
– Кто там? – спросил Довлатов.
– Ерофеев, – ответил я.
– Веничка?
– Ну конечно!
– Где же он?
– Да сейчас придёт.
Я вышел в маленькую прихожую и пошире открыл дверь квартиры.
И сейчас же в неё влетел Ерофеев.
Я сказал ему:
– Заходи!
– Как я рад! – запел Ерофеев.
Он шагнул торопливо в комнату.
И увидел – спящего Зверева.
А потом – увидел Довлатова.
– Здравствуй, Веня! – сказал Сергей.
– Это кто? – спросил меня Веня.
И ответил я:
– Это Сергей. Он из Питера. Помнишь? Довлатов.
– Ну конечно! – воскликнул Веня. – Что со мной? Как мог я забыть? Виновато во всём похмелье. Помню, помню. Здравствуй, Сергей!
Он пожал Довлатову руку.
И, откинув светлую прядь от бровей и со лба, тревожно показал на Зверева:
– Спит?
– Спит, – ответил ему Довлатов. – Толя много работал. Устал.
– Так, – сказал Ерофеев. – Понятно.
– Будь как дома, – сказал я Вене. – Успокойся. И отдохни.
– Да какое к ляду спокойствие? – ни с того ни с сего взвинтился Ерофеев. – Какой тут отдых? У меня сплошные страдания. Называется это – похмелье.
– Горький час, – пробурчал Сергей.
– Горький. В жизни моей страны, – подчеркнул с тихим вздохом Веня. И добавил: – Но и в моей личной жизни. В собственной жизни. И в судьбе моей. Горький час.
– До открытия магазинов! – подытожил с улыбкой я.
– Магазины давно открыты! – произнёс по-актёрски, с нажимом, Ерофеев. И выдержал паузу. И продолжил, уже с грустинкой: – Только не на что в них купить не бутылку водки, не две, лучше три бутылки вина, а хотя бы одну-единственную, всего-навсего, чтоб здоровье мне поправить, бутылку пива!
И тогда я сказал ему:
– Веня! Будь любезен, приди в себя.
– Попытаюсь! – промямлил Веня. – Трудновато. Но – попытаюсь.
И тогда я сказал ему:
– А теперь – оглядись вокруг!
* * *
Ерофеев, со скрипом, с усилием, – но позволил себе оглядеться.
Всё – увидел.
Всё – понял мгновенно.
И воскликнул:
– Вот это да!
И Довлатов тогда сказал:
– Слава богу! Спасибо – Звереву.
– Это он, – показал Ерофеев на спокойно спящего Толю, – он принёс всё это сюда?
Я сказал:
– Ну конечно же, он!
– Молодец! – сказал Ерофеев. И, подумав, добавил: – Герой!
– Разумеется! – тут же сказал, с выразительным жестом, Довлатов.
– Можно выпить? – спросил Ерофеев. – Хоть немножко. Здоровье поправить.
И тогда я сказал:
– Приложись!
И шагнул к столу Ерофеев.
И налил в стакан коньяка.
И добавил немного водки.
А потом – немного вина.
Разболтал всё это в стакане.
И – глоток за глотком, неспешно, как пристало пить человеку образованному, воспитанному, из глубинки, но нынче вроде бы москвичу, к тому же писателю, знаменитому и ценимому, вот уж третий год, как прославленному на просторах всего Союза небольшой совсем по объёму, но зато исполненной смысла высочайшего, как считалось, и поэзии алкогольной, несравненной своей поэмой с тихим, гордым, простым, лаконичным, привокзальным, железнодорожным, всем известным, скромным названием, где всего-то два слова, вместе с разделяющим эти слова, ну а может, соединяющим, словно путь в никуда, тире, отзывались надзвёздным хоралом, звоном лир, похмельным авралом, наступали с открытым забралом на реальность, вели за собой, чтобы стать в итоге судьбой, – выпил всю эту жгучую смесь.