Пора было нам, пожалуй, уходить отсюда, пора.
Уже у самых ворот услышали мы исходящий откуда-то сзади, слабый, едва различимый оклик.
Оглянулись мы оба – на голос.
Голос – рвался издали к нам.
Или – к выси, что с темью боролась.
Или – к новым песням и снам.
Просветлевший слегка, но всё же, пуще прежнего, грустный, Галич к нам тянул огорчённо ладони – мол, куда же вы, братцы, куда?
Ворошилов знак ему подал крепко сцепленными руками: всё, мол, будет в порядке с тобою, не сдавайся, воспрянь, старина!..
И мы, покинув киношный дом творчества, потащились к электричке, навстречу новым – сколько будет их? – приключениям.
Некоторая их часть началась, для нас, ещё в Болшеве.
Мы с ужасом вдруг обнаружили, что вина у нас больше нет.
Деньги – есть.
А выпивки – нет.
Но кошмар настоящий – тот факт непреложный, что до закрытия магазина пристанционного остаётся, всего-то навсего, ровно четыре минуты.
Эти вечные, ворошиловские, непростые, четыре минуты, – как с его недавним нырянием в Сокольническом пруду.
Опять – четыре минуты. Ну, разве что с крохотным хвостиком.
И мы с Ворошиловым ринулись – вперёд, скорей! – к магазину.
Напрямик, наугад, напролом.
Только бы нам успеть!
Только бы не остаться в незнакомых краях ни с чем!
И мы неистово мчались, наобум, по чутью, вперёд, не разбирая дороги.
Мы по-птичьи легко перемахивали через все, порой возникающие на пути нашем верном, заборы.
Мы срезали все, вероятные и реальные, оптом, углы.
Мы развили такую скорость, что побили наверняка все рекорды – трудно сказать, на какую конкретно дистанцию, – но был это дивный Бег, с большой, а не с маленькой буквы.
И мы в магазин – успели.
За четыре секунды ровно – вот ведь как! – до его закрытия.
Уже продавщица усталая, с ключом и замком в руках, направлялась к двери входной, собираясь её закрывать, уже хотела она гасить, как положено, свет, когда ворвались мы с разгону в тесное помещение продмага пристанционного – и потрясли её до глубины души взмыленным видом своим, да и тем ещё, что Ворошилов на бегу протягивал ей стопку рублей измятых, и была во всём его облике такая просьба глубокая – подожди, родимая, миленькая, дорогая, не закрывай! – и такое было в глазах его исступлённое, не иначе, и отчаянное желание – эх, успеть бы купить вина! – что усталая продавщица за прилавок вернулась безропотно – и безмолвно, с явным чувствием к нам, свалившимся словно с луны, к ней, сюда, успевшим явиться до закрытия магазина, с нескрываемым изумлением, только молча, слегка, покачивая то и дело, то влево, то вправо, закутанной пёстрой косынкой седеющей головой, улыбаясь задумчиво, нам, незнакомцам таинственным, выдала вожделенные эти бутылки отвратительного портвейна, ровно столько, такое количество, на которое денег хватило, и до двери нас проводила, и потом уже только, дверь на замок закрывая привычно, с одобрением, с укоризною и с приязнью искренней, вымолвила:
– Ну и герои! Надо же! Глазам своим нынче не верю. Бывают орлы такие – в наши-то времена!..
И мы, со своей добычей, дождались на тёмном, безлюдном перроне своей электрички, и долго, но всё-таки ехали в Москву, и пили вино, и смотрели, к походам привычные, в отражавшие наши лица ночные вагонные стёкла, и говорили – о чём?
Господи, да о чём говорить в дороге могли два друга, живущих искусством!
Всё о том же – о том, святом, изумительном, непростом, долгожданном, желанном, возможном, упоительном и тревожном, покоряющем все стихии, исцеляющем души людские.
(Потом, через годы, сквозь время пройдя, вспоминали мы с Игорем Галича.
…Он вышел, сутулясь, глаза опустив, прошёл меж берёзой и елью, усталые, жёсткие руки скрестив, и выдохнул горько: «Похмелье!» Над Болшевом сизая дыбилась высь, киношники жались поодаль. И друг мой привычно сказал: «Похмелись, стряхни с себя тяжесть и одурь». Он выпил бутылку, один, в три глотка, занюхал горбушкой сухою, – и глянул вокруг, и промолвил: «Тоска! Не жду его больше, покоя. Что ж дальше?..» А дальше – изгнанье, и боль, и песен рыданье глухое, и всё, что означено словом – юдоль, и гибель, и время лихое. И голос, о стольком для нас говоря, сквозь небыль Парижа плеснулся: «На родину, братцы! Пусть хоть в лагеря, но только б домой!..» Он вернулся. И друг мой, когда вспоминали мы дни, сулившие бед возрастанье, сказал: «А лицо его было – в тени, но было над тенью – сиянье».
Или, может быть, так.
Облака.
День ли прожит и осень близка или гаснут небесные дали, но тревожат меня облака – вы таких облаков не видали. Ветер с юга едва ощутим – и, отпущены кем-то бродяжить, ждут и смотрят: не мы ль защитим, приютить их сумев и уважить. Нет ни сил, чтобы их удержать, ни надежды, что снова увидишь, потому и легко провожать – отрешенья ничем не обидишь. Вот, испарины легче на лбу, проплывают они чередою – не лежать им, воздушным, в гробу, не склоняться, как нам, над водою. Не вместить в похоронном челне всё роскошество их очертаний – надышаться бы ими вполне, а потом не искать испытаний. Но трагичней, чем призрачный вес облаков, не затмивших сознанья, эта мнимая бедность небес, поразивших красой мирозданья.)
И вот Ворошилов, мыкавшийся по знакомым, вдруг снял себе комнату.
Снял – за гроши буквально. Можно сказать, что – даром. Или же поточнее скажем – почти что даром.
Он вселился туда со всеми причиндалами – торбой с красками и кистями, бумагой, картонками, перевязанными шпагатом, одежонкой кое-какой небогатой и стопкой книг.
И решил зажить независимой, по возможности вольной, жизнью.
Удалось ему, чудом, возможно, после долгих мытарств, продать иностранцам каким-то, которых притащили к нему, с трудом отыскав его где-то, знакомые, некоторые работы, живопись, давние темперы, и графику, свежие серии.
Покупатели – были довольны:
– Превосходные вещи!
– Недорого!
– Замечательно!
– Великолепно!
И – покупки скорей упаковывать.
И – бутылку виски на стол:
– Это – вам. Угощайтесь! Презент.
Ворошилов – отведал виски.
– Градус есть. Приличный напиток!
И – добавил. И вновь – добавил.
И – расчувствовался. Размяк.
Пробудилась в нём – доброта.
Захотелось ему – приятное иностранным сделать гостям.
Груду новых темпер достал он – и широким жестом творца показал на них:
– Выбирайте! Что понравится – то подарю.
– О! – воскликнули иностранцы.
И давай поскорей – выбирать.
– Это.
– Это.
– Вот это.
– И это.
– И вот это ещё.
– И ещё… О, какая работа!.. Это.
Ворошилов сказал:
– Всё – дарю!
Изумились тогда иностранцы широте благородной души ворошиловской. Пошушукались. И – вторую бутылку виски из портфеля на стол:
– Презент!
Ворошилов открыл бутылку.
Приложился к ней. Раз, другой.
А потом, после паузы, третий.
Полбутылки – как не бывало.
Закурил свой «Север» привычный.
Бухнул груду рисунков на стол.
Показал на них:
– Выбирайте! Что понравится – подарю.
– О! – воскликнули иностранцы.
Принялись выбирать – рисунки.
– Это.
– Это.
– Вот это.
– И это.
– И вот это ещё.
– И ещё… О, какая сангина!.. Это.
Ворошилов сказал:
– Дарю!
Иностранцы – переглянулись. И – бутылку виски на стол. Третью. Бог ведь Троицу любит.
И сказали они Ворошилову:
– Извините, но больше – нет!
Посмотрел на них Ворошилов. Пить – не стал. Взял пачку рисунков. Протянул иностранцам: