Литмир - Электронная Библиотека

– Эх! – вздохнул нежданно Довлатов.

Зверев тут же замедлил шаг. Присмотрелся к нему внимательно. Что-то понял. Спросил:

– Что – эх?

– Это значит, – смутился Довлатов, – что, хотя и встретились мы наконец-то, но вот загвоздка – выпить нечего нам. Увы! Всё, что было у нас, мы выпили. Потому и бродили в округе. Всё надеялись – может, чудо хоть однажды произойдёт?

Зверев дёрнул меня за рукав и спросил, кивнув на Сергея и подмигивая:

– Он откуда?

Я сказал:

– Серёжа из Питера.

– Понимаю! – ответил Зверев. И спросил меня снова: – А кто он?

Я ответил:

– Сергей – писатель.

– Ах, писатель! – воскликнул Зверев. – Ну, тогда смотрите. Оп-ля!

Он прошёлся этаким фертом перед нами. Потом подпрыгнул. А потом юлой завертелся. Повертевшись, остановился.

И сказал Довлатову:

– Хрю!

И слегка потряс перед ним чем-то плотно, впритык, набитыми и заманчиво зазвеневшими всеми сразу своими карманами.

А потом распахнул артистично и небрежно плащ заграничный, а за ним и пиджак – и кивнул нам с Довлатовым – и указал подбородком, заросшим щетиной, на поклажу, при нём имевшуюся, там, внутри, в карманах, за пазухой, и везде, где была возможность всё, что под руку подвернулось, как-нибудь, второпях, разместить.

И в глаза нам блеснуло стекло самых разных бутылок с питьём. И какие-то свёртки, пакеты. И ещё – неизвестно что.

– Боже мой! – произнёс Довлатов изменившимся от волнения, загустевшим, дрогнувшим голосом.

И сказал ему Зверев:

– Хрю!

И пошёл впереди, как Сусанин, увлекая нас за собою.

И пришли наконец мы ко мне.

Там, в квартире, в тишине, в относительной безопасности, среди своих, отделённый от внешнего, раздражающего, настораживающего, страшного мира, приносящего сплошные хлопоты, сулящего лишь беды, напрочь лишённого праздников, ну хотя бы крохотной радости, – эх, да что говорить! и так всё понятно! – Зверев первым делом присел на тахту с видом крайне усталого человека и с шумом отдышался.

И я, несмотря на его привычное для нас ёрничанье, на ухватки юродивого, вдруг увидел, что он действительно чем-то измучен, и надо бы здесь ему попробовать отдохнуть.

Я спросил его:

– Ты устал?

– Нет! – мотнул головой Зверев. И добавил чуть погодя, полушёпотом: – Так, немного…

Я сказал ему:

– Отдохни.

Зверев буркнул, насупясь:

– Потом!

Помолчали. Зверев разглядывал ворошиловские работы на стене. И ему они нравились. Это видно было. Глаза его увлажнились и потеплели.

(Ворошиловские «картинки» – так всегда Игорь их называл, чуть смущённо, словно гадая, сам ли он рисовал, его ли рук творенье и вдохновенья, или, может быть, это просто волшебство, какое уж есть, ничего, такое бывает, просто – явленное однажды и оставшееся надолго в мире этом и в этом доме, потому что ему тепло здесь и уютно, среди друзей, понимающих, что к чему, то есть таинство принимающих всей душою и навсегда, беспокойное и мятежное, с голубиной какой-то кротостью и пронзительностью нездешней, свыше данное, но при этом и земное, родное, здешнее, даже, может быть, и домашнее, многим по сердцу, волшебство, – были чудом. Вполне знакомым. Потому что – сроднился с ним я. Но ещё и новым. Всегда. Потому что, зная его, хорошо и уже давно, всякий раз я вновь изумлялся новизне его непрестанной. Волшебство это было – с тайной. В тайне был – негаснущий свет. И откуда у Ворошилова было это проникновенье – в глубь гармоний, в единство сущего? Был художник он – духа вещего. И другого такого – нет.)

Я сказал:

– Работы отменные.

Зверев молча кивнул. И спросил меня:

– Слушай, а где Ворошилов?

Я ответил ему со вздохом:

– Ты же знаешь, Игорь – в дурдоме.

Зверев тоже тяжко вздохнул.

Помолчали. Зверев смотрел на работы Володи Яковлева. Удивительные цветы. И пророческие портреты. И они ему – тоже нравились.

(Яковлевские гуаши были подлинным выраженьем всей трагичности бытия – и его же прямым прославленьем. Полуслепой художник, вроде бы отгороженный от реальности долгой болезнью и вынужденным затворничеством, тоже творил чудеса. Был различный формат у чудес – во всю мощь, в полный ватманский лист, в половину такого листа, ну а чаще – в четверть листа. Чудеса шли сплошным потоком. Непрерывно. И неизменно. Появлялись они. Проявлялись. Несмотря ни на что. Вопреки обстоятельствам. Были – жизнью. Одержимостью. И – призваньем. Сотвореньем – своих миров. И своей – особой – вселенной. Где в порядке вещей – чудеса. Где ваяет миры человек. Создаёт – из гуашей – планеты. Всё решает по-своему – красками. Чертит линией – путь во мгле. Свет хранит – на грешной земле. Как и друг его, Ворошилов, очарованный странник, провидец. Как и Зверев – другой богатырь из былинной троицы этой. Славной троицы. Навсегда.)

Зверев это всё – понимал. И – намного лучше других.

Он спросил меня:

– Где Володя?

И ответил я:

– Кто его знает! Может – дома. Возможно – в дурдоме. Я давненько его не видел. Хочешь – выясним. Позвоним.

Зверев глухо сказал:

– Он не пьёт. Беспокоить его – не надо.

Помолчали. Зверев смотрел, чуть сощурясь, на письменный стол, где лежали мои бумаги, где стояла моя машинка, ну а рядом с ней возвышалась горка книг самиздатовских, разных, – и моих, и друзей моих.

(Самодельные книги – признак отшумевшей эпохи нашей. Каждый делал их, как умел. Кто – сшивал, кто – склеивал. Чаще – мы листы закрепляли скрепками канцелярскими. Для обложки подбирали бумагу плотную и картон. Оформляли сами наши книги. Рисунками их украшали. Дарили знакомым. Было слишком им далеко до изданий. Но мы не тужили. Книги – есть. Их читают. Знают. Ах, отечественный самиздат! Будет вечен он – в нашей, особенной, на других не похожей, державе!..)

С уважением Зверев смотрел на изделия самиздатовские. Уж кому-кому, а ему были наши труды известны.

Он спросил:

– А где Величанский? Помнишь, ты мне читал стихи его? Мне понравилось это, про гравий.

Я ответил:

– В Москве, пожалуй.

Зверев, с чувством:

– Наверно, пьёт.

Он сидел на тахте в плаще, весь раздутый от груза неведомого, непонятного нам, с перезвонами, стуком, звяканьем и шуршанием, что имелся внутри у него и таился им не намеренно, не в его это было правилах, но пока находился там, просто так, до поры до времени.

Он слегка шевельнулся. Подвигал правой рукою в воздухе, словно её разминал. Рука вроде слушалась. Он, встряхнувшись, хмыкнул довольно.

Порылся за пазухой. Вытащил штук десять гаванских сигар. Настоящих. Дал нам с Довлатовым по штуке. Одну взял себе. Остальные спрятал за пазуху. И сказал негромко:

– Закурим!..

Закурили. И тут же закашлялись.

Толя вынул свою сигару изо рта. Посмотрел на неё. И швырнул её, не раздумывая, прямо в настежь открытую форточку. И сказал, подводя черту:

– Крепковатый табак! Не для нас!

Достал из другого кармана сигареты – три смятых пачки настоящего «Мальборо». Встал. Вручил нам с Сергеем по пачке. Присел. Открыл свою пачку. Достал сигарету. Зажёг спичку. Поднёс к сигарете. Закурил. Блаженно сощурился. И сказал:

– А вот это для нас!

Мы с Довлатовым переглянулись – и тоже, примеру Зверева последовав, закурили.

Сергей с интересом рассматривал Зверева.

Толя это заметил – и тут же, с восхитительным, врождённым, – дающим фору любой театральной школе и, прежде всего, системе Станиславского, что всегда, в любой ситуации, при любых обстоятельствах, в любом его состоянии, каким-то весьма странным, забавным образом было связано у него с реализмом вообще, с этаким широким понятием, включающим в себя всё то, что слишком легко пересказать, растолковать, и, следовательно, маловато, увы, всего ничего, так, немножко, не всякий заметит, в микроскоп, видно, лучше глядеть, было в этом фантазии, тайны, вдохновения, импровизации, откровения, блеска, полёта, – артистическим, так, что роскошен был этот высший его пилотаж, не к семи небесам, так сквозь явь, к чудесам, на высоких тонах, мастерством, – сделал вид, что ничего такого не замечает.

4
{"b":"555345","o":1}