Верхняя рубашка была хоть и грязноватая, но белая, ну а нижняя, почище, – красная, и ещё из-под неё выглядывала синяя линялая футболка.
Налицо, как видим, были все цвета нынешнего нашего, российского, флага лет сплошной свободы, триколора.
Выходит, Зверев о своей принадлежности именно к России, о прямой своей связи, кровной, духовной, гражданской, с Россией, ещё в середине шестидесятых не просто позаботился, но перед самим министром культуры тогдашним, по существу, в открытую, декларативно, заявил.
Даже здесь его звериное чутьё безотказно проявилось – и сработало!
Даже в этом он, получается, настоял на своём. Внутренне, что по тем временам уже много и достойно похвал, – победил.
От самого невероятного из всех, кого ей пришлось повидать на веку своём, на посту своём, посетителя – так невозможно пахло, что Фурцевой стало дурно.
– Вы кто? – прикусила губку и слабо спросила она.
Толя вскинул тогда на дамочку, на Екатерину Третью, на министра всея культуры, ангельски кроткие, карие, с поволокою влажной, глаза – и скромно ответил:
– Я – Зверев!
Потом достал из-за пазухи сложенную в несколько раз газету «Советская культура», неспешно развернул, громко в неё высморкался, так же неспешно свернул и положил обратно.
Это решило всё.
Фурцева что-то вдруг поняла.
Может быть, поняла.
Вернее, интуитивно почувствовала, что этого человека ничем не прошибёшь.
Она отступила к столу, на котором громоздились афиши зверевских выставок, каталоги и образцы западной прессы, приготовленные с определённой целью – в нужный момент показать на них и гневно спросить: «Что это такое?»
Но Фурцевой было не до разборок.
Её мутило.
Зверевский, звериный, чудовищной крепости, запах – волной прокатился по кабинету и настиг министра культуры.
Пусть она и была, как поговаривали, женщиной пьющей, – но такого букета выдержать не могла.
Участливо глядя на Фурцеву, Зверев снова полез за пазуху, за «Советской культурой», намереваясь высморкаться.
Фурцева бессильно опустилась в кресло.
Проработка не состоялась.
Что за гипнотическая сила исходила от невозмутимо стоящего посреди кабинета художника?
– Идите, идите! – только и сказала Фурцева. – Всё хорошо. Идите с Богом!..
И томно махнула ручкой.
Зверев невозмутимо повернулся и вышел.
– Ну что? – спросили его вежливые люди, дожидавшиеся в коридоре, – доигрался?
Зверев победоносно взглянул на них:
– Сказала, что всё хорошо. Чтобы шёл с Богом. Не верите – спросите. Она подтвердит.
Из кабинета донеслось характерное бульканье наливаемой в стакан жидкости.
Потом раздался облегчённый вздох и прозвучало самоуспокоительное:
– Всё хорошо!..
Граждане, караулившие у дверей, обалдели.
Зверев достал из-за пазухи «Советскую культуру» и смачно высморкался в неё.
Назидательно поднял палец:
– Вот так! Всё у меня хорошо. А теперь везите меня домой, в Свиблово-Гиблово. Я иду. С Богом!..
…Закончив рассказывать, Зверев похохатывал.
Рука его тянулась к карандашу.
И вот на случайном листке уже мчалась куда-то в пространство ускользающая от погони лошадка. В яблоках.
(О художник!
Что будет потом?
…Зверев поднял глаза и вздохнул: «Вот, пришлось зарасти бородою. Милицейский недавний разгул обернулся, как видишь, бедою. Зубы выбиты. Печень болит. Еле вправила челюсть врачиха. Тот, кто не был, как следует, бит – не поймёт застарелого лиха». Ухмыльнулся: «А всё же – живой. Волк тамбовский, люблю я свободу, пусть с разбитой не сплю головой, и дышу – никому не в угоду. И меня не сломаешь, пойми, я не те ещё видывал виды, – потому и брожу меж людьми, не держа на безумцев обиды». Акварель – что похуже – достал, выбрал кисти – из тех, что пошире, – и разбуженный лист засверкал в невесёлом и пасмурном мире… Сколько было радений ночных, и бесед, и случайных застолий! Сколько встреч – невозвратных, земных, – я в душе сохранил, Анатолий! Кем ты был – это ясно сейчас даже тем, кто глумился, бывало. Ну а скольких восторженных глаз оголтелая мгла не скрывала? Ты лежишь под тяжёлым крестом, чашу жизни испивший в печали, всё оставивший нам – на потом, чтобы чудо в лицо узнавали.)
(С таким же успехом я мог бы рассказать и другие истории.
О Губанове. О Ворошилове. О Яковлеве. О Саше Величанском. О многих других героях моих, кочующих из книги в книгу, которые пишу я уже давно – и столько их, этих книг о нашей былой эпохе и людях, её населяющих, что впору бы мне подумать об их издании.
Впрочем, что-то из них – выходит в свет. Остальные – выйдут вслед за этими книгами. Хочу на это надеяться. Верю, что всё будет издано. Когда? Спросите издателей. Читатели – ждут давно, когда же они, мои книги, появятся. Слухами полнятся Москва, и Питер, и все республики самостийные, и заграница тож. Одни мои книги – написаны. Другие – в работе, пишутся. У каждой – своё название. В каждой – свои персонажи. Вся серия книг называется – «Отзывчивая среда». Говорил Чаадаев точно: «Слово звучит лишь в отзывчивой среде». И вернее – не скажешь. Отзывчивая среда была у нас – в прежние годы. Теперь её нет, увы. Друзья мои многие – умерли. А те, кто живы ещё, могикане богемы, ныне постаревшие, ждут не дождутся – ну когда же они сумеют почитать в моих вышедших книгах о былых, дорогих их сердцу и душе, золотых, несмотря на то, что было всё далеко не радужным и, конечно, не идиллическим, но трагическим, если в корень посмотреть и сказать по правде, и, однако же, вдохновенных, незабвенных их временах.
Наберёмся терпения, милые современники, современницы! Что написано – то написано. Право: «еже писах – писах». Вы дождётесь, надеюсь, издания книг моих. Ждать привыкли все мы. Научились искусству этому непростому: верить – и ждать. «Жить и ждать» – едва ль не синонимы. Для меня-то – уж точно. Видимо, для друзей моих и приятелей – тоже. Так повелось искони. Будем жить и ждать. Что поделаешь? И когда-нибудь – вам откроются в книгах, к вам обращённых сызнова, как и прежде, – былые дни.)
…Когда же, как не теперь, вернуться пора мне в осень високосного, – давнего, дивного, с неизведанным впереди и постигнутым наконец, вспоминаемого, подобно сновидению или сказке, на дары небывало щедрого, на открытия и наития, с нитью вьющеюся незримой – из минувшего в настоящее и в грядущее – с тем, что в речи стало явью, зажёгшей свечи доброй памяти, грусти светлой, властной музыки в мире, – года!..
Вот он, год этот. Вот она, осень эта. И вот он, день, огромный, осенний, этот. И вот он, вечер.
Вот она, братия наша. Друзья мои. Современники. Соратники. Собеседники. Богема. Словно другая планета – в нашей, отечественной, ни с чем не сравнимой реальности. Что ж мы – с другой планеты? Кто знает! И так, и не так.
Год – чтобы старше стали. Может быть, даже мудрее. В чём-то. Хотя бы в немногом. Осень – чтоб свет хранить. День – чтобы года стоил. Вечер – чтоб душу полнил музыкой расставанья. Звуком. И в звуке – знак.
Вот он, свет этот. Вот он, звук этот. Знак этот – вот он. Из прошлого. И его – заменить мне попросту нечем.
Гости мои – всё выпили.
(Всё – это значит всё. И ничего более. То есть – всё. Понимаете? Всё. Подчистую. Всем – не впервой. На потом – оставлять не стали. Захотели – и выпили. Запросто. Потому что – жаждали выпить. Потому что – легко пилось. После жаркого лета. Осенью. Да ещё и в хорошей компании. В дни безвременья. В високосном, непростом, сумбурном году. Посреди Союза. В столице. В давней, грустной моей квартире. Там, где были – только свои. И самими собою были днём осенним – эти свои.
Потому и выпиты были:
принесённые – от щедрот величайших – волшебником Зверевым —
бутылка «Столичной»,
бутылка «Московской»,
бутылка «Перцовой»,
бутылка «Горилки» с плавающим внутри красным перцем,
две бутылки армянского коньяка,
две бутылки белого сухого «Цинандали»,
две бутылки сухого красного «Саперави»,
две бутылки сухого «Гурджаани»,
две бутылки белого портвейна,
две бутылки портвейна розового,
две литровые бутылки итальянского вермута,
одна трёхлитровая пузатая бутыль «Гамзы»,
одна литровая бутылка виски «Белая лошадь»,
одна бутылка кагора,
одна бутылка ликёра,
три бутылки чешского пива «Старопрамен»,
три бутылки «Рижского» пива,
три бутылки пива «Московского»,
три бутылки пива «Жигулёвского»,
две бутылки минеральной воды – «Нарзана»,
две бутылки минеральной воды – «Боржоми»,
две бутылки минеральной воды – «Бжни»,
две бутылки лимонада;
ну и, в дополнение к этому, принесённое гостями питьё —
две бутылки водки – сапгировские,
одна бутылка вермута – холинская,
одна бутылка пива – беленковская,
одна бутылка портвейна – пятницкая;