* * *
А через год она получила от Володи письмо. Больше чем через год - еще одной новой весной, когда после событий в Крыму минуло почти два года.
Это была вторая весна после юности - юность уже не терзала Лоту, не томила изнутри, как смех, жадность или нетерпение. Прошли нетерпение и жадность, остались удивление и нежность. Лота с нежностью смотрела, как на солнце все сверкает и тает, горит и сияет, и раскрывается на теплом весеннем ветру.
И вот в один из ясных весенних дней - последних дней перед летом - ее рука нашарила в почтовом ящике письмо. Никто ей не писал: некому было и неоткуда. Никто никому не писал, все просто жили.
А потом она прочитала обратный адрес - Иркутск - и все поняла.
На конверте рисунок: пустынная улица, памятник Ленину и какой-то странный плоский троллейбус - пустой, пассажиров не видно в окошках. Схалтурил художник: не слишком старался, разрисовывая конверт.
Володя вернулся в Иркутск, как она и предполагала. Жизнь его как будто наладилась. Во всяком случае, уже не казалась такой безнадежно унылой. В институте он так и не восстановился, но и от родителей ушел. Устроился на временную работу в рекламное агентство и собирается жениться. Жить будет у тестя. Это все-таки лучше, чем родной отец с ремнем. Тесть был известным в районе криминальным авторитетом с богатыми причудами: по какой-то непостижимой логике ему нравилось, что жених его дочери - художник. У него имелся особняк в центре города. В этом особняке Володю ожидала большая светлая мастерская, где он наконец-то сможет спокойно заниматься живописью. Володя, во всяком случае, очень на это рассчитывал.
И еще было кое-что в этом письме.
Да, было еще кое-что.
Лота отложила листок и долго сидела неподвижно, глядя в окно на весенние деревья и последнюю, непонятно как сохранившуюся с зимы груду черного снега.
Листок в клетку из Володиной студенческой тетрадки на пружинках, рваные дырочки по краям. В Иркутске пустые улицы - еще бы, в минус-то сорок! - памятник Ленину и плоский троллейбус без пассажиров. Художник в иркутской типографии не рассчитывал, что конверт пересечет пол-России и дойдет до самой Москвы, где не хуже других знают, как выглядят троллейбусы.
В письме было написано - всего несколько строк - что их Индеец, их несравненный одноглазый вождь, благородный нагваль, первопроходец неведомых земель отправился в удаленный северный монастырь и собирается остаться там насовсем. Так и говорит: ну все, теперь я дома, больше идти некуда. В далеком северном монастыре его приняли с радостью, как родного. Можно их понять, северных монахов: не каждый день приезжают в монастырь одноглазые индейцы, чтобы остаться навсегда.
А Коматоз, подросток с трудной судьбой, уехал на перекладных электричках куда-то неправдоподобно далеко - в поросшие лесом горы на границе с Монголией. Добирался почти полтора месяца, останавливаясь у случайных людей в поселках и маленьких городах. Сперва взял курс на Дальний восток, но что-то случилось в пути, и маршрут изменился. В далеких горах Коматоз принял буддизм и устроился лесником в заповедник с тиграми и медведями, где лесники тоже все до одного от самого рождения были буддистами.
По пути Коматоз заезжал к Володе в Иркутск, гостил у него больше недели и рассказывал про Индейца.
Оказывается, в один прекрасный день Индеец проснулся утром, пошел в ближайшую церковь и там крестился. Это случилось в Полтаве, в последние дни зимы. Коматоз у него тогда жил - Индеец приютил его у себя в коммуналке, в старом доме с высоким крыльцом и каменным цоколем в самом центре города. Комната в коммуналке досталась Индейцу по наследству от деда. Начал поститься, бросил сквернословить и курить. Читал нараспев псалмы и молитву Оптинских старцев рано утром и рано перед сном - ложился засветло. Помогал страждущим: Коматоза у себя поселил, кормил, заботился.
Их ленивый, свободный, невозмутимый Индеец, странствующий рыцарь в вышитых джинсах и растянутом свитере, который нигде не прирастал и боялся любой статики, однажды решил остаться в монастыре.
Значит, не одна Лотина жизнь так круто переменилась.
Чувство родства с их домом в горах, нежность к людям, которые жили под его крышей одновременно с нею, Лоту переполняли, и ей даже показалось, что от избытка эмоций она сейчас задохнется. На миг она увидела каждого из них. Каждого, но только на миг. Зато так отчетливо, словно их показывали на большом экране, и каждый сиял, и они были свободны, абсолютно свободны. И если бы у Лоты были пять запасных жизней, она отдала бы каждому по одной. Пять и еще три - лесникам.
В глазах у нее стояли слезы, и в горле тоже стояли слезы плотным тяжелым комом.
В этот миг занавеска, оконный переплет, ожившие по весне деревья и почернелый сугроб в тени дрогнули, поплыли, смазались, словно кто-то нечаянно плеснул водой на акварельный этюд.
Закружилась голова, заложило уши, как в самолете, который набирает высоту и устремляется в небеса.
Только на этот раз Птица был ни при чем.
...Передо Лотой снова открылась прозрачная зеленовато-голубая чаша.
Пахло дождем и камнем.
Голуби бесшумно летали по кругу, меняя на лету свой цвет.
Вместо двора и последнего снега, чернеющего в тени, она увидела вершины серебристых тополей, полоску дороги внизу, островки поселковых крыш и море, едва различимое под белым пасмурным солнцем.
Вместо эпилога
Две женщины и мальчик лет десяти взбирались по древней каменной лестнице.
Сама природа создала эту лестницу, а люди своими ногами за века и даже тысячелетия как следует отшлифовали ее ступени.
Женщины в летних сарафанах и шлепках на босу ногу карабкались еле-еле: с остановками, передышками и перекурами. Пока они одолевали очередную ступень, мальчишка, как охотничья собака, успевал взбежать на несколько ступеней верх и вернуться, удивляясь, как такое незамысловатое занятие - подъем в гору - может так надолго застопорить всеобщее продвижение.
У одной женщины (покорпулентнее), как и у мальчика, волосы были огненно-рыжие, того редчайшего цвета, который почти уже сошел на нет в средних широтах, вытесненный более повседневными оттенками. На шее у нее висел маленький серебряный амулет - летящая птица. А у другой на спине были вытатуированы две мухи: одна побольше - на левой лопатке, другая поменьше - на правой. Маленькой мухой была она сама - хозяйка узкой спины и наколок (а также доброго десятка серебряных сережек в ушах, носу и даже на бровях) А кто должен был стать большой мухой, она так и не придумала до сих пор.
Через час миновали три четверти подъема, но впереди оставался еще довольно сложный участок пути, который предстояло штурмовать.
-Ужас, - проворчала Рябина, усаживаясь на камень, переводя дух и закуривая. - Вот так и сбросишь пару кг за один подъемчик. А ты уверена, что это именно здесь?
-Точно тебе говорю, - отозвалась Муха. - Других вариантов все равно нет. Есть еще, правда, дорога через Байдарские ворота, но они до нее не дошли.
Она неопределенно махнула рукой куда-то в сторону.
На самом деле она плохо себе представляла, где расположены эти самые ворота и как обстоит дело с другими подъемами и лестницами, ведущими на плато, но интуиция подсказывала, что они идут правильно.
Наконец сделали последний рывок: роняя шлепки и тяжело дыша, одолели последние метры лестницы и скрылись в зарослях земляничника и граба.
Пережаренные за лето сухотелые ящерицы остолбенело смотрели им вслед.
Стояла теплая и сухая срединная осень. Отзвенел последний комар, отжужжала пчела, отзудела муха. Склоны гор покрывала рыжая медвежья шкура. Эта шкура стекала вниз, как сплошная раскаленная лава, то заполняя собой маленькие темноватые лагуны, то выбрасывая вверх зеленый огонек вечнозеленого хвойного растения. Иногда по ее поверхности проскальзывал ветерок, словно прозрачная рука, которая гладит притихшего зверя сверху вниз, сверху вниз, по шерсти.