- Это замечательно! - рассмеялся вдруг отец Иннокентий; он забыл уже и о трубочке своей, слушал Глеба, подавшись вперед над столом, неотрывно глядя в глаза ему. - Так, по-вашему это Бог искусил Еву плодом от древа познания добра и зла?
- По крайней мере, Он произрастил это древо, - серьезно ответил Глеб. - И согласитесь - едва ли не в Его силах было уберечь Еву от соблазна змея. К тому же ни для кого, кроме как для человека, плод его и предназначен быть не мог. Потому что добро и зло существуют только в человеческой жизни. Добра и зла нет в материи, добра и зла не может быть в духе. Добро и зло возникают в узеньком пространстве перехода от материи к духу, от целесообразности к свободе. Ведь все то зло, которое совершается на Земле, - есть подчинение души человеческой закону целесообразности, которым он связан с материей. Единая сущность всякого зла - причинить вред одному ради того, чтобы стало лучше другому. Не было на Земле произнесено более злых слов, чем "цель оправдывает средства". И именно тем связано зло с Сатаной, что доказывает оно правоту его взгляда на человека, как на существо материальное, подчиненное закону целесообразности. Равно как всякое добро, которое творит человек на Земле - есть доказательство правоты Божьей подтверждение того, что человек - есть начало духа и достоен великого дара свободы. Нравственные заповеди Евангелия инструкция по пользованию этим даром. Нравственный абсолют в душе человека - признак того, что зародыш вселенского духа готов к рождению в настоящую жизнь.
- Прекрасно, - удовлетворенно кивнул отец Иннокентий. Надо признать, мироздание ваше выстроено довольно стройно. И у меня к вам единственный в общем вопрос: как по-вашему, Глеб, много ли людей за всю историю человечества оправдали этот дар Божий? Много ли людей закончили свой путь земной с нравственным абсолютом в душе? В сравнении с теми, кто так и остался в законе целесообразности. Молчите? Значит, знаете ответ. Так кто же тогда, по-вашему, был прав в том споре? Бог или не Бог?.. Ну, заодно уж и второй вопрос. Если к нравственному абсолюту Он призывает нас, то, надо полагать, что и Его творение мы имеем право поверить нравственным абсолютом. Тогда я спрашиваю: стоят ли все духовные ценности, внесенные человеком в копилку мироздания за тысячи лет, океанов крови и слез, пролитых на Земле, облагодетельствованной даром свободы? Или, может быть поверить эту жизнь законом целесообразности, чтобы получить положительный ответ?.. - по-прежнему глядя прямо в глаза Глебу, священник еще более склонился вперед над столом. - Я признаю, что мироздание ваше выстроено стройно, - повторил он, улыбаясь как-то странно. - Но только я бы лично встал в нем рядом с Сатаной.
Глава 16. НОЧЬ
Ночь напролет до рассвета не прекращался над Зольском ливень. Потоки воды хлестали из водосточных труб, текли по размытым дорогам, вливались в огромные лужи. Ни души не осталось в затопленных улицах. Не лаяли собаки, не выли дикие весенние коты. Под опустившимся чуть не до крыш мертвым небом лежал среди тьмы мертвый город, мелькали над городом молнии, громовые раскаты сотрясали окна домов его.
Те, кто не спали в Зольске в эту ночь, лишились сна не от любви, не от вдохновения, не от радостного переизбытка чувств. Бессонница, кружившая бесшумно по пустынным улицам, настигавшая людей в разных концах казавшегося мертвым города, была тревожна.
В огромном охраняемом доме, в широкой двуспальной кровати с альковом не спал Михаил Михайлович Свист. С открытыми глазами лежа в темноте рядом с женой, Михаил Михайлович боялся заснуть.
Страшный сон, с вариациями виденный им уже не однажды, снова приснился ему этой ночью. В этом сне колчаковский офицер с отрубленной четвертью головы, болтающейся возле погона, сидит с ним за грубым деревянным столом в незнакомой темной комнате без дверей и окон. Поглядывая на Михаила Михайловича недобрым единственным глазом, колчаковец белыми пальцами раскладывает по столу бесконечный и наяву бессмысленный пасьянс, в котором карты мешаются с партийными и профсоюзными книжками, какими-то удостоверениями, мандатами, просто фотокарточками. Заканчивая раскладывать ряд, он вопросительно и долго смотрит на Свиста, чуть шевеля запекшимися кровью губами - словно приглашает его узнать или выбрать какую-то карту, но так и не дождавшись, принимается за новый ряд.
Комиссар кавалерийского отряда Михайло Свист всяких смертей навидался за время войны, но этого офицера он не знал и не мог понять, что ему нужно от него. Лежа на спине, он прислушивался к сопению жены и, чтобы отвлечься, старался припомнить что-нибудь повеселее из их семейной жизни; потому что чувствовал, что сон еще не закончился, что покойник ждет его за тем же столом, в той же комнате, из которой не найти выхода.
В покосившейся избушке-пятистенке не спалось Марье Васильевне - нянечке, как звали ее в тех конторах и учреждениях Зольска, куда приходила она прибираться. С зажженной у изголовья свечой лежала она на пружинной кровати, вслушиваясь в грозу, свирепствующую за окном. Трепетный свет ложился на седые жидкие волосы нянечки, на усталое, изжеванное временем лицо, на страшно раздувшиеся суставы рук.
Плавился, оплывал воск, волновалась на окне коротенькая занавеска. Свет не доставал до одного из углов за шкафом. И именно из этого угла все громче слышались какие-то звуки. Скрип, стук, скрип, стук - шаги.
...Вот, наконец, кто-то выходит из темноты - с всклокоченными волосами, с крестиками, брякающими на гимнастерке, с культяпкой вместо ноги. Это он. Вернулся. Подходит к самой кровати. Бледный-то, Матерь Божья! А глазища острые, черные, злые.
- Ну, чего вылупилась? Примешь такого-то?
Феденька!.. Но не схватить его, не обнять уже. Такой же бледный лежит он на столе. Свеча не в изголовье, а между пальцев его. Кругом толпится народ. Из темноты - басовитая молитва попа, бабьи причитания, детский плач. Но сразу и удаляются голоса, плач становится тише. Это уже не плач, а что-то другое.
Это блеет коза Пелагея. Ей-то что, старой, не спится? Должно быть, вода кончилась. Скрипя пружинами, Марья Васильевна встает с кровати, идет в сарай, наливает козе воды.
Вернувшись в комнату, она подходит к комоду и выдвигает верхний громоздкий ящик. С разбитыми очками на носу садится на кровати, негнущимися пальцами достает из конвертов письма, фотокарточки. Свеча уже догорает, огонек дрожит, мечется. Мелькают строчки, написанные для разборчивости ее старых глаз печатными буквами...
Все. Темнота. Лишь голоса детей еще долго звучат вокруг.
Темнота. Когда-нибудь очень скоро, как эта свечка, погаснет и сама она. Что ждет ее там, в темноте? В последнее время иногда беспокоил Марью Васильевну этот вопрос. Хотя нельзя сказать, чтоб уж очень сильно. Давно и точно знала она, что как бы ни был устроен мир, в котором отжила она земную жизнь свою, от ее размышлений и беспокойств не изменится в нем ничего ровным счетом. Пусть будет так, как будет. Все будет так, как должно быть. Ждет ли ее вечная жизнь, или вообще ничего не ждет? Детей увидеть бы еще хоть раз перед смертью вот что.
Дочь у нее жила в Ленинграде, сын - в Актюбинске. У дочери был муж, у сына жена, двое внуков было у Марьи Васильевны. И, правду сказать, их земная жизнь интересовала ее куда как более своей загробной. Только о них, больше ни о чем, не очень уверенно молилась она иногда Богу. Верила ли она в него? Точно и сама она не знала. До недавнего времени ходила в церковь, но, в общем, скорее по привычке. А потом церковь отдали под склад, другую вовсе сломали, и ближайшая стала за шесть верст - в Вельяминово.
Она без одобрения относилась к старушкам, которые сначала ругались, сочиняли письма по начальству, а теперь бубнящими стайками ходили мимо окон ее в Вельяминово. Чего ругаться? Раз уж власть решила, что нет Бога, зачем ей церкви? На то она и власть. И неужто Бог по тому о человеке судить будет, стоял ли он на коленях перед его картинками? Мысленно она пыталась представить себе - что же в том приятного, когда все перед тобой на колени бухаются?