Так. Но ведь ребенку видно, насколько противоположные, враждебные друг другу силы сталкиваются в ней повсеместно и ежесекундно в беспощадной борьбе. Что следует из этого? Как совместить это с безусловной необходимостью единства?
Следует из этого одно из двух.
Либо, во-первых, можем предположить мы, что высший смысл, конечная суть мироздания, заключен в борьбе. Смысл борьбы в борьбе, смысл движения в движении. Предположение такое человеческому разуму противно и чуждо. Не случайно отнюдь является оно краеугольным камнем богоборческой религии большевиков. "Единство и борьба противоположностей" - основа чудовищной бессмыслицы так называемого диалектического материализма их. Если быть точным, впрочем, они и вопрос ставят иначе. Они спрашивают - почему существует вселенная? Вопроса "зачем" - вопроса о высшем смысле - в их искривленном сознании не существует вовсе.
Но далее. Поелику это "во-первых" мы приемлеть не можем, остается нам "во-вторых". Во-вторых и в-последних, остается предположить нам, что высший смысл мироздания существует до сих пор как бы отделенно от него самого - как некая не занятая никем территория (третье подпространство), как некий конечный приз, за который и ведется непримиримая борьба между вселенскими стихиями - между светом и тьмою, между добром и злом (как то понятнее человеку). Кто окажется расчетливее, прозорливее, сильнее в этой борьбе - тот и получит "приз". Тот оправдает собою мир и укажет ему конечную цель; наполнит единым необоримым духом своим теперешнее и будущее бытие - уже навсегда.
- Уже навсегда, - прошептал отец Иннокентий, придвинул к себе серебряную табакерку, щелкнул замком и принялся не торопясь набивать коротенькую прямую трубочку.
Спальня, где сидел отец Иннокентий в высоком прямом деревянном кресле у стола, освещена была красноватым светом лампадки из-под образов. Бархатные багряные занавеси висели в ней на двери и на окнах.
"Борьба, конечно, борьба, - думал отец Иннокентий. Борьба не на жизнь, а на смерть - есть содержание теперешнего бытия вселенского. И чем еще объяснима могла бы быть жизнь человеческая с ее бесконечными страданиями, бедами, красотою и низостью, подвигами и трусостью, нескончаемыми войнами и потрясениями - если не тем, что оказалась она в поле битвы могущественных и равносильных вселенских стихий? И как могли бы мы представить мудрый единовластный Дух, правящий нами, который допустил бы все это - убийства и муки, горе и слезы, страдания детей? Если трудно нам вообразить даже, чтобы самый обыкновенный человек, будучи всевластен, не избавил бы нашу жизнь от этого. Значит, всевластия нет, а есть борьба, и нужно человеку занять свое место в ней. За души людские идет борьба, и на святой Руси Сатана берет нынче верх. Поэтому тому, кто остался с Богом, нужно быть теперь не только праведным и мудрым; нужно быть еще сильным, нужно быть еще хитрым. Только так теперь можно еще бороться - силой духа и хитростью. Хитростью и силой духа. Не трудно быть с Господом, когда он во власти на Земле, когда все, что требуется от человека - быть чистым и творить добро. Труднее, труднее стократ, когда отступил Господь пред временем сатанинским, когда полонил враг тела и души племени твоего, когда, дабы искру Божию сохранить и пронести сквозь мрак, нужно кривить душой, нужно лгать, подличать, нужно, может быть, отречься от собственной бессмертной души."
Защелкнув табакерку, отец Иннокентий взялся за спички. Огонек в руке его дрожал слегка, пока раскуривал он плотно набитую трубку. Раскурив, он затянулся глубоко, откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза.
Бессонница мучила отца Иннокентия который уж год. Который уж год недели не проходило, чтобы не провел он хоть одну ночь, сидя в жестком кресле своем - так, как теперь. Он научился давно предчувствовать ее задолго до начала ночи. Еще и до ужина он знал обычно, что не ляжет сегодня; что сегодня бесполезно бороться с ней - с бессонницей. За час, за два до полуночи мысли в голове его становились быстры и беспокойны. Мысли обгоняли, перебивали друг друга, каждая была тревожна, каждая без исключения несла в себе боль.
Впервые не смог он заснуть, впервые пришла она к нему бессонница, сразу после того, как запретили в церкви ночные бдения. Может быть, что просто совпало так. Первое время это было мучительно. Первое время он лежал в постели, ворочался с боку на бок, искал сон, молился. Потом он научился принимать ее бестрепетно. Он научился узнавать ее и уже не ложился в постель. И, Боже мой, сколько же передумано было, сколько пережито в эти длинные ночи. Теперь он благодарен был за них Провидению.
Вчера исполнилось ровно четверть века, как бессменно во имя Господне служил отец Иннокентий иереем Преображенского храма в селе Вельяминово, в шести километрах к юго-востоку от Зольска. Четверть века, как жил он в этой просторной крепкой избе за церковной оградой. Огненное дыхание бури, четверть века эти бушующей над Россией, то обжигая, то отступая чуть-чуть, доносилось и сюда - в глухую полунищую деревню, проехать до уездного центра от которой по проселочной дороге было возможно только в погожие дни.
Если случайным прохожим подходить к Вельяминову с любой из сторон света, метров за сто кажется уже неотвязно, что вступаешь в зону безвременную. Зону, где время остановилось сотни лет назад и сотни лет еще не сдвинется с места. Покосившиеся, никогда не крашенные избы, рухнувшие заборы, цветущий пруд; церковь с обветшалой колокольней; ни человека на улице, ни животного. Если не начинается служба, если не сбредаются с окрестных деревень, из Зольска, старушки, кажется, что не живо село, кажется, вымерли жители его или, может быть, спят днями напролет. Кажется, ничто не происходит здесь и не меняется никогда. Но хорошо знал отец Иннокентий, что все это только кажется.
Ах, Господи! Их-то и жаль, быть может, более всего, за них-то и больно, быть может, всего сильнее - за эти вот глухие тихие села, ни сном, ни духом не ведавшие о разыгравшейся на Руси битве бесовских идей, ни единым помыслом не виноватые в этом, кормившие без разбора всех площадных крикунов, сотрясавших воздух в обеих столицах; и безжалостно, как пыль, сброшенные первыми под копыта поднятой на дыбы России.
Редкий мужик за эти четверть века пережил в Вельяминово девятнадцатилетие. Через год после того, как прибыл отец Иннокентий к своему приходу - со скарбом в телеге, с молодой женой - ушла на германский фронт первая череда крестьян. И уходили затем уже беспрерывно - едва переставая лазить за огурцами по чужим огородам, едва начиная бриться - на мировую, потом на гражданскую. И почти никто не возвращался.
Наступила передышка только в двадцать первом году. Были за ним семь относительно покойных лет. Стали забываться голод, конные бандиты, с фиговыми бумажками приезжавшие отбирать то хлеб, то скот. Стал забываться Сергей Кольев - пятидесятилетний мужик, к которому осенью девятнадцатого пришла сначала бумажка о смерти сына, затем продотряд по анонимному доносу, на зиму оставивший его со старухой женой, с невесткой, с годовалым внуком без горсти муки. Этот Кольев, говорили, тронулся умом. Под Рождество он вышел на площадь перед церковью, облил себя керосином, перекрестился на колокольню и поджег. Отец Иннокентий старой своей семинарской шинелью тушил в снегу его скорченный труп.
Стало забываться смутное время. Вырос в селе десяток-другой молодых мужиков. И, конечно, семьи, в которых выросли они, жили получше. За это во главе с мужиками и пошли они в двадцать девятом в Сибирь - как кулаки и подкулачники. И ставшее тогда усадьбой совхоза имени Карла Маркса, снова скорчилось от голода Вельяминово.
Но прошло еще семь лет, и худо-бедно снова налаживаться стала жизнь. Вырос новый десяток мужиков - уже других, чем прежде - без Бога в душе и с ленцой в теле; все ж мужиков. На какую бойню их теперь заберут?
За окном этой ночью не на шутку разыгралось ненастье. Поднявшись из кресла, отец Иннокентий встал у окна. Ветер, подвывая в темноте, беспорядочно косил дождевые струи, хлестал их о стекло. Шла и в природе борьба. Как всякому, природа говорила отцу Иннокентию то, что он хотел от нее слышать.