— Говорят ты из стольной пожаловал?
— Ну.
— А пошто?
— Не ведаю, для чё живу.
— Жена, дети ести?
— И жена, и дети, и достаток.
— Суетные вы в миру.
Послушник внимательно осмотрел потемневшую от времени брусчатую стену хозяйственного двора и огромную поленницу дров, уложенную вдоль неё, а затем, подобрав полы рясы, уселся на один из кряжистых пней, валявшихся здесь же.
— Я ведь ранее старой веры держался, обоим старцам Потёмкиным служил, крестился только двуперстно.
— И што же потом?
— Попал на Валаам, повстречал старца отца Дорофея, и он помог мне обрести духовный мир, достичь его.
— Як энто достичь мира духовного?
— Нужно угомонитися, — ответил Никифор улыбаясь.
— Што значит угомонитися? — переспросил Андрей.
— А вота што. Когда я был послушником на Валааме, старец мой Дорофей, которому я прислуживал, речёт мне раз: «Никифор, трудненько теби будет угомонитися, больно у тебе нрав весёлый и подвижный. А не угомонишьси, не достигнешь чистой молитвы, ни к чему будет теби монашество». Вота я и вопросил его, аки ты теперича мене: «Што значит угомонитися?» Старец мене и ответствует: «Энто весьма просто. Ныне вона лето, а ты, поди, ждёшь осени, когда работы на полях будет меньше?» — «Верно, отче...» — «Ну, а осень придёт, будешь ждати зимы, первопутка, Святок, а они придут, будешь ждать весны, а там Пасху — светлого Христова Воскресения?» — «Правда, отче». — «Вот ты сейчас послушник, а, поди, жаждешь того времени, когды будешь рясофором?» — «Да, батюшка». — «Ну, а тама, поди, и мантии будешь ждати, а тама и иеромонашества. Вот энто и значит, што ты не угомонилси. Когды тебе будет всё едино, весна али осень, лето али зима, Святки али Пасха, послушник ты али схимик, а будешь ты жити сегодняшним днём, ибо «довлеет дневи злоба его», не будешь помышляти и ждати, а всецело предашь себе воли Божией, вот ты и угомоиишьси». И понял я, если будешь принимати волю Божию благодушно и с любовью, а свово чудачества не ждати, вот ты и угомонишься. Штобы делать добро и не ждати за энто ни благодарности, ни вознаграждения. Только тебе ещё далеко энто, Андрей Ерофеич, ты ещё «свово ещешь, и монастырю тебе не спасти, не вразумити.
Как поражённый громом, Андрей выронил топор, присел на поленницу. Что он здесь ищет, и сам не знал, но понял одно: кто-то ищет Бога, а кто-то — жизни.
Навет о Стародубцеве и Наталье быстро распространился по Кремлю и докатился до царя. Алексей не поверил в него, ибо почти всё свободное время проводил с Натальей. Кроме того, было двое стряпчих, незаметно приглядывавших за царицей. И надо было уж очень извернуться, чтобы вырваться из-под их контроля. Однако слух расстроил Алексея. У него вновь разболелись ноги, он захандрил и расхворался.
Около постели больного вдруг появился новый человек, немало пугавший всех семейных царя своею замкнутой серьёзностью, мрачным видом, а главное — своим чёрным облачением. Он появлялся в царских покоях всегда внезапно, и царевич Фёдор знал, что его приводят к больному украдкой, через потайные двери, подземными переходами. Иначе было невозможно, ибо этим мрачным человеком был иезуит, отец Кунцевич, ярый проповедник католичества, и в Москве поднялась бы гиль[118], если бы узнали, что православного царя пользует «крыжак-проповедник». Кунцевич попал к больному царю через придворного пиита, наставника наследника престола монаха Симеона Полоцкого. Тот наговорил про него много всего хорошего. Выходило так, что отец Кунцевич хоть покойника оживить бы смог, такой-де он мудрый лекарь. И царь пожелал увидеть его.
Когда царевич Фёдор впервые увидел этого лекаря, он не на шутку испугался, так его поразила мрачность этого человека. Кунцевич в первый раз осматривал царя в присутствии наследника престола, тут же был и Артамон Матвеев, единственный, на чью скромность в этом случае можно было положиться. К тому же он первым принимал лекарства, прежде чем их давали царю. Поэтому Матвеев внимательно следил за новым врачом, хотя тот произвёл на него хорошее впечатление, доброжелательство поляки до некоторой степени будило в Артамоне Сергеевиче подозрительность. Что бы там ни было, но царю стало легче. Именно в это время и вернулся из Белоозера Андрей Алмазов, которого Матвеев и приставил присмотреть за поляком.
Андрей в сбитых лаптях крутился возле лачуги иезуита, и вот на третьи сутки под самый вечер, когда начинало смеркаться, он увидел длинную фигуру, рыскающую невдалеке. Андрей направился к стрельцам, стоявшим за углом соседнего дома, но подозрительный человек неожиданно бросился в толпу, Андрей — за ним. Понявшие, в чём дело, стрельцы кинулись за ними вдогонку, но быстро остались где-то позади.
Андрей повернул за угол церкви Покрова и остановился как вкопанный: тот, за кем он бежал, исчез, словно испарился.
Не понимая, в чём дело, он подошёл к дверям церкви и увидел, что замок сорван. Он медленно вошёл внутрь, никого не было видно. Андрей осмотрел притвор и придел, слазил на колокольню, но так никого и не нашёл. Он продолжал бессмысленно кружиться под сводами, потерянно вслушиваясь в шарканье своих шагов. Хотя понял, что пора уходить, и не потому, что в любую минуту сюда могли явиться хозяева — этого он не опасался, — боялся признаться Матвееву, что упустил человека, приходившего к иезуиту. Ещё раз Андрей рассеяно огляделся. У недавно выбеленной, но уже отсыревшей южной стены лежал смятый, небрежно отброшенный половик, ничего особенного в нём вроде бы не было. Андрей подошёл поближе, нагнулся: обычный матерчатый половик, когда-то разноцветный, а теперь грязный, обнаживший на деревянном полу слой просеявшегося песка. На деревянном полу...
Ему вдруг показалось, что он догадался, в чём дело, и, боясь поверить себе, Андрей откинул половик в сторону и понял, что не ошибся. Под ним неплотно пригнанные доски образовывали щель. Дощатый пол с самого начала должен был его насторожить, а теперь же, когда догадка переросла в уверенность, он заметался по алтарю, пытаясь найти что-нибудь, чем можно эти доски поддеть.
Четырёхвершковый гвоздь, ржавая, искорёженная подачка провидения, — это было как раз то, что надо. Орудуя им, Андрей подцепил сдвинувшуюся доску, потянул наверх. Внезапно вместе с ней поднялись ещё три, и из открывшегося люка в лицо ударило сыростью и темнотой. Перед ним был подземный ход, о котором никто не догадывался.
Скорей всего, он был вырыт недавно. Но размышлять об этом не было времени. Прикинув расстояние до угадывающегося в темноте дна, Андрей сел на край и, задержав дыхание, спрыгнул вниз. Несколько мгновений он стоял, пока отходили отбитые пятки и глаза привыкали к темноте, а потом пошёл, низко пригибаясь, чтобы не задеть за свод, прикидывая, в какую же кузню на берегу Москвы-реки этот ход выведет.
Он не чувствовал потока встречного воздуха, но его могло и не быть, если ход на другом конце также закрывался крышкой. Что же он скажет, когда вылезет? Ведь наверное, у пользующихся этим ходом есть какое-то заветное слово, а он его не знает.
Далеко идти не пришлось. Аршинов[119] через двадцать изумлённый Андрей понял, что ход упирается в тупик. Такого он не ожидал. После всего произошедшего это казалось ужасно несправедливым. Ответ ушёл из его рук. Машинально Андрей сделал ещё несколько шагов, глядя в душную темноту, и замер: впереди ход, судя по всему, раздваивался, чтобы подняться наверх и уйти в сторону, произошёл обвал, и ход, вырытый как нора, без перекрытий и креплений, обвалился, похоронив кого-то, кто теперь пытался из последних сил выбраться из-под толщи земли.
Опустившись на корточки, Андрей протянул руки и разбросал землю с шевелящегося кома, откуда показалась голова.
— Цо? — услышал он задыхающийся голос и польскую речь. — Кто ест ту?
— То я, — сказал Андрей, чувствуя обморочную слабость во всём теле и всё же стараясь подражать польскому выговору. — Естем ту, — повторил он и сел на землю.