ВВ, пять лет назад: Люба, переезжайте в Москву, там всем на вас наплевать, это то, что нужно.
ВВ, месяц назад: Люба, не вздумайте переезжать в Москву, там вас ждет одна только праздная болтовня с творческими людьми, работать в этом городе невозможно, я проверяла.
Оба завета – правда. И про наплевательство, и про болтовню.
Самое большое, что Москва дает, – это чувство, что я одна, сама. Дома я неизбежно к кому-то прислоняюсь: к Жужику, к маме, к стене обжитой квартиры. В Москве я с людьми держусь за руки так, что тепло пробирает, но если руки разнять – не упаду. Но они рук и не разнимают, мои московские люди, с чего бы им. Это ведь именно когда прислоняешься, у несущего человека возникает позыв высвободиться, отойти на шаг. Интересно, хорошо ли – прожить всю жизнь на ногах и с прямой спиной, не наваливаясь на соседей? Наверно, хорошо, красиво. И грустно, как в тюрьме с ее правилом трех «не».
17 ДЕКАБРЯ
Куда ехать на ночь глядя из дома, если плохо? Если прямо почти смерть? Раньше я бы – к подружке, одной из близких, чтобы вести себя некрасиво и говорить правду без стеснения. К подружке – желательно философско-страдательного склада, для общей волны. Теперь я наоборот: выбираю такого человека, чтоб нельзя было обратить к нему свое лицо совсем уж в слабости. Чтобы он был нормальный. Веселый, а лучше злой. Издевался. Скорее всего, это мужчина.
Но самый верняк: ехать к тому, кто живет действительно трудную, взрослую жизнь, чье горе материально и конкретно, а не как у меня – просто заслуженное отсутствие счастья.
Поехала к Вовке. Вовка – русский мужик тридцати шести лет: широкие плечи, румяные щеки, нос картошкой. Работает инкассатором, а всем врет, что торговым представителем. У Вовки недавно случились две беды.
Во-первых, Вовкин брат покончил с собой при помощи душевой кабинки и двух включенных фенов. Двадцать семь лет, жена, ребенок. На фотке брат похож на Леонардо ДиКаприо. На Вовку совсем не похож – то есть никакой не русский мужик. Русский мужик нажрался бы на нервной почве, а этот не пил вообще – сразу в кабинку.
Во-вторых, от Вовки ушла жена. Нута есть полуушла, полупослана на хуй. Жили десять лет, родили одну дочь. Отличную. Все десять лет между Вовкой и женой действовал двухсторонний договор на адюльтеры, согласно которому они могли друг другу изменять, но с условиями. Условие Вовы: спи с кем хочешь, только в открытую, обязательно докладывайся. Условие жены: спи с кем хочешь, только тайно, чтобы я ничего не знала. Сказано – сделано. Жена, бывало, приходит к Вовке и говорит: нравится мне Миша, сил нет. Можно? Конечно, говорит Вовка, вперед! У Вовки тоже были всякие системные тети, длящиеся года по два каждая, и он честно их скрывал. Но однажды жена взяла и влюбилась – и впервые не рапортовала о том, что появился мужик. Вовка заподозрил, полез в телефон, во всем убедился и был потрясен предательством.
– Это служебный роман. Мужик с работы.
– А кем она работает?
– В ресторане поварешкой.
– А он?
– Он сушизаготовщик.
Теперь Вовкина жена уже не его жена и проживает с коллегой в съемной комнате и, наверно, ест много суши. А Вовка воспитывает дочь, ученицу третьего класса. Дочь это сама решила, потому что Вовка ее друг, а Вовкина квартира – ее родная квартира.
– Я брата понимаю. Мне тоже хочется. Конечно, с феном – это я не додумался бы, я бы как-то по-простому. Веревка, мыло. Или уехать на север. Но мне нельзя, у меня же девочка.
У самоубившегося родственника тоже была девочка, только совсем маленькая, два года. Он, видимо, не привык за такое короткое время, что она у него есть. Не принял во внимание.
Я сидела на кухне и смотрела на Вовку, пока он готовил дочке Оле ужин. Смотрела на саму Олю, которая похожа одновременно на трогательный мультик и на отца, русского мужика. Волосы у нее белые-белые – это уже мамин след. Маму я однажды видела. Это была свадьба общего друга, Вовка приехал не с любовницей, как обычно, а с женой. Жена подошла ко мне и доверительным шепотом пригласила в укромное место курить. Она скрывалась от Вовки, потому что он ей курить запрещал. Так мило она, по-девичьи, выглядывала тогда из-за угла, не идет ли муж. Как школьница из-за гаража. Оказывается, они в тот самый день, просто позже, все выяснили про суши и простились насовсем. Сейчас думаю: как странно, зачем прятаться с сигаретой от мужчины, которого через несколько часов оставишь.
Поездка к Вове, кстати, помогла. Свою печаль только чужой печалью и возможно изгнать. Когда начинаешь думать про кого-то еще. Про хорошего человека в беде. Я вот плохая и все-таки не в такой уж беде. У меня ни брошенной девочки, ни душевой кабинки, ни даже фена.
2012
22 ЯНВАРЯ
Я же так люблю Севастополь. Мне нравится думать, что я там живу: это была бы прекрасная жизнь. Прекрасная – и вроде не моя.
Или – Москву. Тоже люблю, да и объективные есть поводы переезжать, не только чистая лирика, как в случае с Крымом. Но опять: прекрасное и не мое.
В ежедневном режиме Пермь скорее раздражает, чем трогает. А чаще – вообще не осознается как реальные обстоятельства жизни. Условный фон, необязательный, случайный. Но у Перми есть со мной четыре законных раза в каждом году. Когда приходят весна, лето, осень и зима. Когда мир меняется, и я это понимаю сразу, в один момент – когда меняется цвет улицы, свет неба, запах воздуха и вкус сигареты – так вот, когда я понимаю, что наступило следующее время, я понимаю и то, что нахожусь в правильном месте. Правильно праздновать первое сентября там, где стоит твой университет, можно даже не ходить в кампус, достаточно того, что весь город, включая участок, университетом занятый, покрыт одним куском неба. Вы подключены к одной сети. Небо, конечно, простирается над целым миром, и все мы ходим под общим ним хоть на Урале, хоть в Австралии, но я верю, что существуют небесные подразделения – например, пермское.
Радость, даже счастье подключения к сети действует всегда отрезвляюще. Так перед смертью вспоминают, кого любили на самом деле. А потом забывают опять, если смерть не удалась.
Мне кажется, что если я буду жить в другом городе, то весна наступит незаметно, без великого оркестрового вступления, поднимающего всю твою жизнь, начиная с самого дна, – а это все равно что она вообще не наступит.
Я не культивирую в себе малый патриотизм, я думаю, что его отчасти питает инфантильная трусость, боязнь открытого пространства. Точнее, любовь к замкнутому. Клаустрофилия.
Иногда, впрочем, находит: клаустрофилия сменяется клаустрофобией. Невозможно жить в городе, где с тобой произошло столько. Слышать постоянно, куда ни бежала б, всю музыку, которой не унять. Если только ты не принял религиозное решение умереть именно тут, в эту землю и лечь. Тогда – пускать корни, глубже и глубже, и звук выкручивать на полную мощность, все-все-все пермские голоса. Но я думаю, что я так не сделаю. Линейность пугает еще сильнее, чем отсутствие границ и ненаступление весны, а из двух страхов надо меньший.
Я просто сегодня увидела, как небо копит цвет, а солнце мощность, оркестр уже настраивается, это заметно.
А вчера мы ходили с Жужиком на Гришин концерт. Гриша – не город, не весна, он человек-музыкант, но кроме всего прочего еще и крестраж. Нерегулярный пятый в году раз с Пермью, акт ностальгической любви.
24 ФЕВРАЛЯ
Три соседа по плацкартному купе, семья: мальчик лет десяти, бабка и бабища. Точнее, не бабища, а тёхана. Было такое точное слово у нас во дворе. Я только зашла, сумку поставила, а бабка – с волнением в голосе:
– Вы медицинский работник?
Нет, говорю.
– Парикмахер?
И не парикмахер.
– А, – сказала бабка и потеряла ко мне всякий интерес. Интересно, думаю, у нее что, больные волосы?
Мальчик, бабка и тёхана ехали из Москвы в Пермь на семинар пчелолюбов. Сперва ехали тихонько, читали книжку «Мертвые доктора не лгут» (здравая вещь, по всей видимости: покойники действительно не особо-то склонны к обману). Потом решили пожрать – и начались чудеса. Вместо нормальной еды для поезда – яичек, курочки, доширака – тёхана и бабка накрыли поляну баночками разных размеров.