— Никуда я не поеду. С какой стати?
— Но ты пойми, героическое же дело. И я уже договорился. Нас отпускают.
— Кого это отпускают? Тебя? Ну и поезжай. А я-то при чем?
— Позволь! Как это? Я же думал, мы… ну, того… вместе…
Надя удивленно вскинула ресницы.
— С чего это вы взяли, Зайкин? Даже смешно слушать.
Надя, конечно, лишь делала вид, что ей безразлично, уедет или не уедет Костя. За время их ссоры она поняла, как много значит он для нее. Ей явно не хватало его вечных пусть не всегда удачных, но неизменно веселых шуток, постоянных его затей: то он тащит ее в какой-то клуб на уроки современного танца, то настойчиво требует посетить зоопарк, там появился бамбуковый медведь — панда. Потрясающе красивый зверюга. Надо же посмотреть. И как советчика по любым житейским делам тоже не хватало. Да и более преданного парня трудно найти. Любой ее каприз, хотя и побурчит, повозмущается, а выполнит. Ну кто, кроме Кости, с ночи поехал бы в Москву, в ГУМ, чтобы купить, например, белое джерсовое пальто, что сводит с ума Надиных подруг?
Нет, Надя была далеко не безразлична к Косте и тоже давно подумывала о примирении. Вились около нее ребята и лучше и привлекательнее, но все это было не то, совсем не то. И все же какое-то озорство, бездумное желание помучить Костю, видеть его в таком вот смятенно-удрученном состоянии удерживало Надю от шагов, которые бы прекратили их ссору.
Вот и сейчас Косте было сказано столько колких и холодных слов, что он только оторопело глядел на Надю и молча слушал. Когда же она, наконец, выговорилась, потряс головой, будто отгоняя от себя наваждение, и выдохнул:
— Вот это да! Здорово у тебя получается, — и, выдержав паузу, как ни в чем не бывало спросил: — Ну, а если там действительно такой размах, настоящее боевое дело… и вообще все чертовски интересно, то приедешь?
— Поглядим — увидим.
Этот разговор в деталях вспоминал сейчас Костя, осторожно пробираясь по строительной площадке между валунами, кучами старых досок и ящиков. Он еще раз огляделся кругом. Колдобины, ямы, ветер гоняет по песчаным откосам обрывки бумаг, гремит пустыми консервными банками.
— Да, картина… — проговорил Костя и далеко щелчком отбросил окурок.
В ожидании машины Костя устроился на каком-то ящике недалеко от дороги и решил, не откладывая, черкнуть весточку в Заречье. Писал, как доехал, какие здесь интересные места. Походя, между прочим, указал, что жить негде, браться приходится за любую работу и что руки у него все в мозолях. Костя, как всегда, забегал вперед. Но в своих предположениях он, видимо, был недалек от истины, так что совесть его не мучила. Он представил себе, как в комитете отнесутся к его письму, как, нахмурив лоб, будет читать его Миша Чеботарев, их секретарь, как восторженно будет охать и бубнить Яша Бутенко, который хоть и перешел с завода в городскую газету, но в комитете по-прежнему частый гость. Как будут шумно обсуждать письмо комсорги лабораторий — подружки Люда и Галя. Одна из них, черноглазая Галя, мечтательно вздохнет при этом, она (это всем известно) неравнодушна к Косте. А Надя? Вслух она, конечно, ничего не скажет, но возьмет письмо в руки, сама внимательно прочтет его и, слегка улыбнувшись, положит обратно на стол. Костя, представив себе эту картину, вздохнул и стал заклеивать конверт.
Опустив письмо в фанерный ящик с надписью «Почта», что был прибит к стене управления строительства, Костя взвалил на плечо чемодан и направился к стоянке автомашин, где толпились уже жаждущие скорее попасть в Лебяжье.
…Первую группу строителей повез прораб жилищного строительного участка Удальцов. Это был молодой парень, только что получивший диплом «Куйбышевки». Вьющаяся шевелюра, лукавые глаза, озорная улыбка. Но когда он говорил с кем-либо о делах, первое, что бросалось в глаза, — это подчеркнутая серьезность и независимость.
Удальцов забрался в кузов грузовика и кричал оттуда:
— Проворней, проворней, энтузиасты! Что ты в обнимку со своим чемоданом грузишься? Давай его сюда, а сам прыгай. А ты, красавица, чего стоишь? Давай руку, поможем…
Ребята, плотно прижавшись друг к другу, сидели на досках, положенных прямо на борта машины, придерживали ногами снующие по дну чемоданы и узлы, жадно вглядывались в мелькавшие по сторонам картины. Ярко зеленела под солнцем озимь, лоснились коричневатые, только что вспаханные поля, стайками толпились на взгорьях березовые рощицы.
Наконец машины свернули с шоссе и стали пробираться по рыхлому проселку к середине огромного поля, по которому были разбросаны кучи прошлогодней картофельной ботвы. Остановились у приземистой фанерной будки.
Приехавшие торопливо выпрыгивали из машин, разминали затекшие ноги и вопросительно смотрели на Удальцова. Тот обвел взглядом стоявших вокруг комсомольцев.
— Вот здесь и будем жить, — сказал он. — Здесь будет город заложе́н…
— Как это — здесь жить? В этой будке? — пошутил кто-то.
— В палатках будем жить, в палатках.
— И долго? — раздалось два-три голоса сразу.
— Чего не знаю, того не знаю. А вы что, уж того… А как же наш комсомольский энтузиазм? Романтика? Готовность к подвигам? К трудностям и лишениям?
Молодежь удивленно переглядывалась.
Зарубин придвинулся ближе к Удальцову.
— Почему вы так? Спросить-то люди могут?
Удальцов улыбнулся.
— Ладно, ладно. Спорить нам не о чем, да и некогда. Завтра три эшелона с людьми придут, а жить негде. Давайте осмотрим свои владения — и за дело.
Удальцов пошел по полю, направляясь к невысокому взгорью. Отсюда открывался вид на озеро Лебяжье. Широким полуовалом оно тянулось на добрых три-четыре километра. Его южную сторону обрамляли высокие, густые ветлы и тополя, а у самой кромки берега бесконечной вереницей выстроились ивы. Со стороны будущего поселка к берегу сбегал пологий скат полей, кое-где их разрезали неглубокие овраги, и по ним струились желтоватые ручейки цветущих верб. Ровная, вылизанная волной песчаная отмель расстилалась вдоль берега.
Шумной гурьбой ребята спустились к озеру. Кто-то попробовал воду.
— И холодна же!
— Лед-то совсем недавно растаял.
— Ничего, подождем малость. Зато летом мы тут такое устроим…
— Пляж будет что надо!
— Заживем, как дачники.
Вернулись к машинам. Удальцов разбивал ребят на группы, выбирал взглядом тех, кто покрепче и побойчей, чтобы назначить их старшими. Зарубина он спросил:
— В отделе кадров сказали, что вы строитель и сможете быть бригадиром.
Виктор пожал плечами:
— Вам виднее.
— Но все же, на стройке работали?
— Работал. Техник.
— Ну вот. А прибедняемся. Помогай. Собирай группу, и начинайте ставить палатки. Вон где отметки сделаны. Давайте, давайте…
Зарубин спросил столпившихся вокруг него:
— Кто из вас плотничал?
Молчание.
— Ну, а кто в походах бывал, кто палатки ставил?
В ответ раздался разноголосый шум. Это дело вроде бы знакомое.
— Тогда пошли, — и Виктор направился к груде пухлых, объемистых тюков, лежавших на картофельной ботве. Все поспешили за ним. Взяли первый. Он был тяжелый, несли вчетвером. Возились с установкой долго. Оказалось, однако, что палатка натянута плохо, бока висят, закрылки жалобно хлопают по ветру.
— Нет, плохо. Давайте-ка переделаем, — и Зарубин с сердцем начал снимать петли с опорных кольев.
Когда палатку установили вновь, вся группа отошла чуть подальше. Получилось уже лучше. Палатка стояла легкая, подтянутая, брезент чуть-чуть позванивал на ветру.
Вторая далась легче, третья еще легче.
По пути за следующим тюком Виктор, остановив всю группу, вдруг предложил:
— Что же это мы, работаем, работаем, а друг друга не знаем? Давайте знакомиться!
И верно, — загалдели в ответ.
— Трофимов.
— Цвит.
— Сашин…
Виктор стоял, смотрел и думал о том, с кем свела его судьба. Все разные. Этот, с лихим чубом — Сашин, другой, рядом с ним, рыжий, здоровенный, но покладистый, добродушный верзила — это Трофимов. А этот низкорослый и удивительно подвижный? Как же его фамилия? Ах да, Фурер… И одеты так, словно нарочно старались отличиться друг от друга. Сашин в добротных резиновых сапогах и фуфайке; Трофимов — в легком спортивном костюме, кедах и шляпе; Фурер — во франтоватом костюме, и даже складка на брюках еще не сошла.