В темноте он расчесал бородку вечным своим самодельным металлическим гребнем и, повернувшись к стенке, сделал вид, что уснул.
Поезд останавливается у станции Лесная. Отсюда до нашего городка можно узкоколейкой — на рабочем, или пешком — через лес километров пятнадцать. Неустроев пошел было со мной, но передумал, сказал, что утром приедет с рабочим; у него на Лесной знакомый путейский сторож — есть где передохнуть.
А я пошел.
Сколько лет я не ходил этой глухой лесной тропой! Всю войну, да и до войны с той поры, когда построили узкоколейку. Но мне показалось, что ничего не изменилось, как будто бы я узнавал каждое дерево: и этот дуплистый дуб и согнутый клен. В детстве, когда я шел из Лесной от отца (он работал в депо), мне всегда казалось, что это не дерево, а притаившийся зверь. Хотелось скорее пробежать мимо, но я нарочно задерживал шаг. И сейчас, после войны, сердце резко забилось, когда я увидел странно изогнувшееся дерево и длинную тень, преградившую дорогу.
И, как в давние годы, через овраг я прошел с закрытыми глазами. Спустился вниз, почувствовал влажный запах ручья; не открывая глаз, снял ботинки и перебрался старым бродом. Ноги скользили по гладким камешкам. Вода с журчаньем текла мимо; было слышно, как рядом плеснула рыба.
Только выбравшись на тот берег, я открыл глаза. И уж дальше бежал мимо знакомого ряда красных трехэтажных домов к своему — шестьдесят четвертому, который для меня не похож ни на один другой во всем свете.
У забора остановился и прислушался.
Из ворот выскочил Алешка Сова; я сразу узнал его, хотя он сильно вытянулся. Увидев меня, Алешка подбежал и как-то испуганно сказал:
— Дмитрий Егорович! А мы думали, что вы завтра. И Кузьма Ильич с вами?
Я объяснил, что Неустроев приедет утром, и мне показалось, что лицо Алешки выразило облегчение.
Впрочем, я не успел хорошенько рассмотреть его, он сразу исчез и не появлялся весь вечер. Да мне было и не до него. Надо было побывать во всех квартирах, рассказать, расспросить, вспомнить тех, кто больше не вернется.
Соседка заметила, что я часто подхожу к окну, прислушиваюсь, и сказала, что соловушка поет теперь редко: может, испугался в тот единственный раз, когда немцы бомбили город, а может быть, просто — старость.
Со двора послышалось:
— Несчастье мое! Куда ты пропал?
Сова не откликался.
Заснул я около часу и проснулся от резкого свиста. Посмотрел на часы — три. Свист не повторялся. Я подумал: может быть, он просто примерещился мне, но какое-то беспокойство заставило подойти к окну.
Торжественно светила луна, липы отбрасывали узорчатую тень. Я разглядел между стволами знакомую фигуру Алешки. Он был один. Но вот протяжно заскрипела дверь, и на дворе вереницей появились ребята. Тут были все решительно, даже Лида Рюмнева; когда мы уходили, она только еще начинала ходить, а теперь — глядите: самостоятельная девица.
Ребята молча выстроились, и Сова быстрым шагом прошел по фронту шеренги. На левом фланге он остановился, неодобрительно посмотрел на Лиду и строго распорядился:
— Иди спать, ты маленькая, тебе тут совсем нечего делать!
Но Лида отчаянно заревела, и Алешка махнул рукой: мол, оставайся. Плач мгновенно прервался.
Строй стоял неподвижно; теперь можно было разглядеть: ребята вооружились лопатами, метлами, ножами, заступами, ведром с известкой, а у Лиды в руке совок, которым роют песок.
Сова вполголоса отдал приказание, и строй бесшумно разошелся. Я смотрел сквозь сон — то засыпал тут же у окна, роняя голову на руки, то, не совсем очнувшись, открывал глаза. Каждый раз прежде всего в глаза бросалась Лида: у нее в руках была ложка — никелированная, очень блестящая — и совок для песочных форм. Она наполняла совок опавшей листвой и шла от колодца к углу двора, где находится мусорная куча.
Потом я заметил, что все деревья побелели, как привидения, приблизились, выступили из темноты — это от соединенного действия известки и луны.
В самый глухой час ночи вдруг чирикнул воробей; так дирижер ударяет палочкой по пульту. Помолчал. И неожиданно тишина наполнилась высокой и гордой трелью; с той минуты я уже не знал: сплю или нет. Все преобразилось: свет луны стал в сто раз ярче. Ребята двигались быстрее. Громоздились выметенные из глубины двора кучи прошлогодней листвы. Только что посаженные липы выстроились у опушки.
Вот что я увидел в ночь возвращения с войны во дворе нашего дома 64 по Рымниковской улице.
Утром обнаружилось, что ребята закрыли посадки полотнищем с надписью: «Привет К. И. Неустроеву!» Пониже были выведены чуть переиначенные строки из поэмы Ландышева:
Вы врага побеждали
И жизнь украшали!
Я сошел во двор. Вблизи было видно, что полотнище сшито из самых разнородных вещей. Я разглядел и розовую скатерть с бахромой, которую в квартире семь, у Сомовых, стелили лишь в особо торжественных случаях, и две знакомые серые фронтовые простыни с армейской печатью — это, очевидно, пожертвовал мой племянник Ремка, — и атласную шаль Лидиной прабабушки — Клавдии Назаровны.
Час был ранний. Все в доме спали: ребята — утомившись за ночь, взрослые — по случаю воскресного дня.
Кузьма Ильич показался совсем неожиданно: ясно, что старик не дождался рабочего поезда и приехал с ночным товарным. Кузьма Ильич постоял, долго шевелил губами, читая надпись, зашел с другой стороны — пересчитал деревья, попробовал землю…
Легостаев принимает командование
Это история о том, как в связи с переходом армии на мирное положение была расформирована славная Н-ская орденоносная танковая бригада и как, повинуясь некоторым обстоятельствам, она родилась вновь через несколько месяцев под командованием кавалера трех медалей «За боевые заслуги», лейтенанта административной службы запаса Алексея Ивановича Легостаева.
Танковая бригада была расформирована в начале июня 1946 года. Через три месяца, к сентябрю, от боевого соединения оставалось только два человека: бывший комбриг, полковник запаса Василий Федорович Степунов, и начфин бригады Алексей Иванович Легостаев; остальных демобилизовали или перевели в другие части. Степунов и Легостаев находились в Москве уже больше месяца, заканчивая последние дела, связанные с жизнью воинского соединения, в котором служили с первого до последнего дня войны. Надо было завершить хлопоты о пенсионном обеспечении старых военнослужащих, награждении тех, о ком по разным причинам забыли во время войны, и сотни других дел — с одной стороны, малозначительных, а с другой — очень важных и больших, если сравнить их с единственно точным масштабом — человеческой судьбой.
Вечерами, набегавшись за день по московским учреждениям, они садились за стол, и Легостаев, перелистывая общую тетрадь в жестком черном переплете страницу за страницей, читал заметки из истории бригады, которые вел всю войну, а полковник дополнял прочитанное, заставляя прибавлять к каждой фамилии имя и отчество, как этого требовало уважение к памяти погибших и славе живых, уточняя замысел операции: последнее обстоятельство по роду работы Легостаева часто ускользало из его записок.
От поправок история бригады — эти записи предполагалось сдать в музей Красной Армии — становилась значительнее и весомее.
К утру седьмого сентября все дела были закончены. Степунов и Легостаев сидели вместе в маленькой комнате, которую занимали временно. Полковник громким командирским голосом называл фамилию, а Легостаев, сверившись с документами, ставил в своей тетради звездочку, означавшую завершение дела.