Александр Израилевич Шаров
Севка, Савка и Ромка
С бобрами
Толя Сорокин улегся на куче сена, положив под голову вещевой мешок. На противоположной стороне вагона, в прямоугольном окошке, темнели лохматые тучи; стало прохладно, и бобры наконец успокоились. Юра Вологдин устроился рядом, свернулся клубком и спит.
Вагон то и дело резко встряхивало. Один из бобров просыпался, с силой ударял плоским, безволосым хвостом по металлическому полу клетки. Другие немедля отзывались на сигнал тревоги. Вот и снова послышались глухие удары, звон алюминиевых кормушек, перекатывавшихся от движений встревоженных зверей.
Не открывая глаз, Юра Вологдин натянул шинель. Из-под серого сукна видны только смолистый чуб и полоска загорелого лба.
Спросонок Юра спрашивает:
— Не спишь?
— Нет.
— Волнуешься?
Толя не отвечает.
— А чего… Пошумят — и перестанут.
— Разве я о них?..
Ответа Юра не слышит: он опять уснул.
В вагоне пахнет зверем и еще вянущей листвой, рекой, лесом; это от ивняка, осины, крапивы, таволги — бобриного корма, нарубленного и накошенного накануне отъезда… Толя Сорокин думает обо всем сразу: «Мне — двадцать два года. Много! Юрка на два месяца старше, но ведь он уже определился. А я?.. Опять еду неизвестно куда. Шел в комнату, попал в другую».
— Прямо чорт знает что, — вполголоса произносит Толя.
Толя Сорокин и Юра Вологдин — школьные товарищи. Учились в средней школе на станции Монастырской. К лету сорок первого окончили девятый класс. В армию их долго не брали — «по молодости», но в сентябре, когда немцы подошли к окраинам поселка, выдали оружие и зачислили в народное ополчение.
Монастырскую полк оставил без боя по приказу командования. Через двенадцать дней, когда немцев выбили из поселка, не было ни депо, ни вокзала, везде виднелись развалины.
Вологдин и Сорокин отпросились у комроты посмотреть школьное пепелище. Накаленные кирпичи жгли ноги сквозь подошву ботинок, стропила еще вспыхивали красными угольями.
Во дворе Юра отыскал почерневший в огне рог Лешки — школьного олененка. У этого Лешки волки задрали мать. Лесничий подобрал его в глубоком снегу, и первую ночь олененок провел в тамбуре между парадными дверьми школы. Когда на другой день директор, Федор Васильевич, по своему обыкновению, пришел в школу раньше всех, к нему бросилась рогатая, пугающая в темноте зимнего утра тень. Директор рассердился и приказал немедля вернуть олененка лесничему: «У нас школа, а не зоопарк».
Узнав о грозящей беде, кружок юннатов собрался за школьным двором в лесу на секретное заседание и единогласно решил «бунтовать». Олененка привязали к дереву. Около него для охраны от волков день и ночь, сменяясь каждые три часа, дежурило по два юнната с собакой Грибком. Две недели Федор Васильевич стоял на своем, потом сдался.
Теперь директора нет в живых: говорят, его расстреляли. И нет школы, и Лешку сожгли.
Юра уронил рог и пошел прочь. А Толя Сорокин остался.
Из пепла выглядывали корешки обуглившихся переплетов, классная доска со следами букв и цифр, карта, на которой уцелела одна лишь пустыня Гоби, осколки стекла, остов аквариума. У школьного порога Толя увидел чудом сохранившуюся кадку с плакунцем и возле кадки подобрал школьный звонок. На пожелтевших у краев листьях плакунца выступили мелкие капли. «Будет дождь», — подумал Толя, не глядя на небо. Поднес к глазам звонок и механически прочитал надпись, выведенную по ободку: «Мастеръ Петръ Лобзенковъ, 1849».
Все-таки странно, подумал Толя: вот он проучился в школе до десятого класса — сколько же раз он слышал звонок и не знал, что ему почти сто лет; по голосу не угадаешь.
Он с силой тряхнул колокольчиком; на воздухе звон показался незнакомым — слабым и жалобным.
Плакунец не обманывал — начал накрапывать дождь. Капли падали на раскаленные угли и с шипеньем испарялись. Толя завернул колокольчик в тряпку для чистки винтовки и пошел в часть.
…Толя Сорокин был в армии всю войну и два послевоенных года. Перед демобилизацией нашлось достаточно времени, чтобы поразмыслить о будущем. Больше всего хотелось стать учителем истории или литературы; правда, после контузии он немного заикался — это могло помешать педагогической работе. Поступать Сорокин собирался в Воронежский педагогический институт; по дороге в Воронеж остановился в Монастырской, узнал, что Вологдин недалеко, в заповеднике, и заехал к нему на два-три дня, вспомнить детство.
Эти два-три дня затянулись до осени. Вероятно, жаль было расставаться с лучшим школьным другом, или после войны притягивала тишина столетнего бора, где можно целыми днями бродить, не встретив человека, или олени и бобры, особенно ручные бобры с фермы Брониславы Николаевны, незаметно заняли свое, пусть небольшое, место в Толином педагогическом сердце.
Каждый день около полуночи слышался почти неразличимый шорох. Толя просовывал в окошко руку с круто посоленным ломтем хлеба. Приближался огромный рогатый силуэт благородного оленя, бархатистые губы прикасались к ладони… Да, уезжать отсюда было жаль.
А позавчера ночью Толю разбудил Юра и, ничего не объясняя, повел к директору заповедника, полковнику в отставке, Алексею Назаровичу Лаптеву.
Лаптев встретил их у порога кабинета.
— Есть предложение, — сказал он, по военной привычке без предисловий переходя к сути, — поручить вам с Вологдиным отвезти бобров в Западную Сибирь.
Толя молчал, спросонок щурясь от яркого света.
— Вы комсомольцы, и важность поручения объяснять не приходится, — продолжал Лаптев. — Война помешала, а теперь собрались с силами и вновь приступаем к расселению бобриного народа по всем бывшим его владениям. Ясно?
Толя хотел что-то ответить, но от волнения стал еще больше заикаться, так что не мог выговорить ни слова. «Тоже, педагог!» — подумал он с горечью.
— На языке хантов, обитающих здесь, название этого озера означает: «Последнего бобра добывали». — Лаптев подошел к карте и обвел карандашом голубое пятнышко к северу от Томска. — А вы через сто лет снова завезете сюда бобров. Ясно?
Толя и Юра вышли на улицу. У ворот управления заповедника дремали старые осины с пятнами лишайников на коре. Хвоя на елях от ночного лунного и звездного света казалась голубоватой. Деловито зацокала белка, и рядом упала шишка.
— Ты как считаешь — правильно, что мне ехать? — повернувшись к Юре, спросил Толя.
— Да мы и так голову ломали. Никошин заболел… кроме тебя, некому: не справлюсь же я один. А время не ждет. — Юра махнул рукой в сторону леса, где среди темной листвы пламенел куст бересклета. — Там и вовсе осень. Каждый день на счету.
…Поезд шел быстро. Темнело, и бобры просыпались. Дома они бы сейчас выбирались из своих домиков, плыли по темной воде, прижав к груди передние лапы, рассекая течение сильным клинообразным телом, отталкиваясь перепончатыми, как у гуся, задними лапами, руля хвостом; плыли бы к своим плотинам, к берегу, поднимались по заповедным тропам в заросли прибрежного ивняка, валили деревья… Тут же они беспокойно обшаривали клетки, точили резцы о проволоку.
Юра поднялся, отбросив в сторону шинель. Некоторое время он сидел неподвижно, всматриваясь в полумрак вагона, потом, особым образом сложив рот и с силой выдыхая воздух, издал горловой, шипящий звук. Бобры замолкли, поднялись на задние лапы, стояли, вытянув мордочки с внимательными темными глазами.
— Дисциплину знают! — одобрительно проговорил Юра, накладывая на весы ветви осин и перерубая топором молодой ствол. — За это и уважение к ним…
Вагон встряхивало, и весы позвякивали металлическими чашками. В окошко на мгновение врывался зеленый свет семафоров; черный и бронзовый мех бобров с длинными серебристыми остями как бы начинал светиться, но сразу гас.