Литмир - Электронная Библиотека

— Хорошо ли тут? — изредка спрашивал он ее, вслушиваясь в тишину.

Птицы не пели, и с пустынных озер, скрытых в нолях, тянуло холодком.

— По-барски… Как барину захотелось, — отвечала Уля, не умея передать своего отношения ко всему, что раскинулось перед ее взором. — Барская земля — не паша. Вот тополя порублены у дороги, а с краю растет невесть что — не елка, не тополь…

То были кипарисовые деревья, недавно привезенные сюда из Крыма.

Кобзарь подошел к дереву и начал в беспокойстве ощупывать его ветви.

— Да нет, — сказал он чуть слышно, внюхиваясь в запах. — Это дерево, Уля, не вянет, стало быть, приняла его земля, она, Уля, не панская.

Уля не спорила. Был вечер, когда кобзарь и жена его остановились на отдых в одной из деревень пана Тарновского. Желая выведать, что за люди живут здесь, кобзарь запевал самые богопротивные и мятежные песни, из тех, впрочем, которые не касались ни царя, ни помещиков.

Вiд Киева до Кракова

Бiда однакова.

Л хто бiди не знае,

Хай мене спитае.

Ночевали на стогу, под звездным, раскрывшимся во всю свою ширь, небом. А утром, чуть рассвет коснулся краешка соломенных крыш и дорога забелела, тронулась дальше. К полудню пришли в Качановку. По тут Остапа и Улю ждало непредвиденное. Не одни они спешили к приезжему музыканту: у помещичьих ворот и вдоль дороги уже расположились кобзари и лирники, прибывшие сюда с женами и детьми из дальних мест, иные давние знакомые Остапа Вересая, но в большинстве своем — здешние, приглашенные сюда самим паном Тарновским и глядевшие на пришлых неодобрительно.

Поодаль от помещичьего дома, в хате садовника нашел себе приют Гулак-Артемовский. Рядом, вместе со слугами, жили под присмотром отставного солдата набранные композитором певчие-малолетки. В рубахах до пят, подпоясанных бечевкой, робкие и словно все на одно лицо, они тянулись к дюжему Гулаку, но не смели ему досаждать. Их отделяли от хаты Гулака густая клумба мальв, кусты бузины, сирени и акаций. Они проводили весь день в этих кустах, следя за тем, как лениво бродит Гулак по огороженному садику, и ожидая, пе кликнут ли их на барскую половину. Были видны отсюда старинные казачьи пушки возле парадного входа, похожие издали на сторожевых псов, и пустынная площадка в тополях возле барского дома.

О хлопчиках вспоминали только к вечеру, когда спадал зной, и солдат выпускал их, словно гусей из загона. Путаясь в рубахах, они опрометью бежали по песчаным дорожкам и представали перед господами. Из оранжереи выходил Глинка, — он жил в ней и работал, приставив маленькое фортепиано к миртам и фикусам в горшках. Появлялся хозяин — сухонький, стройный, в короткой курточке, в бархатных шароварах и в голубой жокейской фуражке, лихо заломленной набок, следом за ними заспанный Маркевич в халате, чинный, всегда принаряженный художник Штернберг и барские домочадцы.

Двум хлопчикам тут же закрывали глаза платком, каждого из них порознь привязывали веревочкой к колышку, вбитому в землю, словно коз к жерди. Одному давали дудочку или трещотку в руку, другому длинный хлыст. Один должен был насвистывать или трещать, другой, по звуку, настигать его кнутом. Забава эта вошла в обыкновение, но порой не обходилось без слез. Впрочем, не смея плакать и устав от беготни с завязанными глазами, хлопчики чаще всего молили:

— Барин Михаил Иванович, — так звали они Глинку, — прикажите что-нибудь спеть!

И Глинка тут же обращался к Тарновскому:

— Григорий Степанович, послушаем их?

Хозяин молча кивал, снисходя к гостю, и начиналось «ночное бдение». Исполнители и слушатели усаживались друг против друга, хлопчики обретали неожиданную вольность в движениях, приходили крепостные актеры — и музицировали до рассвета. Если первые номера удавались, а чаще всего это были народные песни и арии из итальянских опер, Григорий Степанович приказывал собраться и сыграть его пьесу. Тогда откуда-то из каменных построек сбегались музыканты со скрипками и флейтами, укутанными в белое, словно няньки с младенцами на руках, пристраивали скамьи, и через несколько минут оркестр уже играл безымянную пьесу, сочиненную Тарновским.

Автор, слушая, тут же пояснял:

— Это поход Хмельницкого… Трубы зовут в битву! Это Хмельницкий под Зборовом. Сейчас заплачут флейты.

Глинка закрывал лицо руками и сидел удрученный, тихий, похожий па одного из хлопчиков. Музыкальная сходка становилась в тягость. Пьеса Тарновского вызывала судорогу. Казалось, пет ничего мучительнее, чем слушать старательно исполняемую какофонию. Камер-юнкер Тарновский, слывший высокородным меценатом, оказывался тем же городничим в музыке… А между тем как-то совсем не плохо сыграл его оркестр Бетховена.

Уже первый месяц жизни в Качаповке томил. Дом строил Растрелли, а переделывали местные плотники. Картинная галерея с творениями Гверчино и Каррачи не помешала хозяину изобразить на стенах стараниями какого-то маляра уродливые пейзажи и качающихся в лодке панночек. За обедом тот же оркестр исполнял Моцарта на свой… качановский лад.

Но играли и Глинку. Впервые разучивали здесь только что написанные им отрывки из «Руслана» — «Персидский хор», «Марш Черномора». Разучивали увлеченно и хорошо. Может быть, потому, что мелодия подчиняла себе. Глинка, благодарный и растроганный, готов был простить… Тарковскому панночек на стенах и его пьесу. Колокольчики в «Марше Черномора» заменялись рюмками, и, однако, это отнюдь не оскорбляло слух. Но позже наступали угрызения совести… Не ему ли, Тарновскому, сложили здесь, при участии Глинки, восторженную кантату?

Прекрасен, о хозяин милый,

Очарователен твой дом,

Какой живительною силой

Для нас исполнен твой прием!

Тебе с гармонией от чувства

Дает поэзия привет,

Благодарит тебя искусство

И яркий живописи свет!

Стихи эти читали на званых обедах, в присутствии губернатора, и он, Глинка, именитый гость, ерзал в узеньком черном фраке на венском стульчике и чувствовал себя более всех виноватым и несчастным от собственной доброты. Однажды отец Григория Степановича, вынув свои вставные челюсти и передав их лакею для чистки, прошамкал, обращаясь к Глинке: «А нам врали, будто вы очень взыскательны и нелюбезны!»

Сейчас, прослушав еще раз пьесу, Михаил Иванович отнял руки от лица и, как бы в отместку, сказал Тарновскому:

— Увольте па сей раз, да и, кажется, светает…

И вышел в сад. Грузный ленивец Маркевич поднялся вслед за ним. Ленивцем, впрочем, он прослыл и хотел им казаться, но отнюдь не был. Нечесаный, в расстегнутом халате, с озорным выражением круглого лица, с заплывшими глазами, он все подмечал и сохранял в незлобивой, по истинно труженической своей памяти. Таким его помнил Михаил Иванович и в пансионе — «рассеянным скопидомом знаний».

— Мишель! — окликнул Маркевич товарища. — Мне и самому от этих пьес муторно. Надо бы освежить себя настоящим пеньем. Оно как родниковая вода!..

Лунный свет заливал сад и усыплял лебедей в пруду, спрятавших клюв под крыло. В отдалении, за ровной шеренгой тополей, вдоль садовой ограды двигались люди, слышались голоса, робкий, отрывистый звон лиры.

— Где оно, настоящее-то пенье? — в раздумье повторил Глинка. И прислушался. — Кобзари? Неспокойно им по ночам или наш оркестр их будит?

— Всему селу спать не даем! — пробурчал Маркевич. — Люди у Григория Степановича по утрам блажные от музыкальной одури. С кучером о лошадях заговоришь, а он тебе о цимбальном звоне!

Песня возникала где-то за оградой все смелее, за ней вторая, третья… Здесь, в этом песенном море, песня походила на волны, катящиеся одна за другой. И нельзя было оставаться равнодушным к ним, как и удержаться на волне.

— Может быть, подойдем к кобзарям? — предложил Михаил Иванович, не глядя в сторону ограды. — Пойдем, послушаем. У них настоящее!

63
{"b":"554215","o":1}