Литмир - Электронная Библиотека

И, не дожидаясь ответа, прочитал нараспев:

И песен чистое дыханье,

И целомудрие тоски…

Откуда это? Кажется, Ознобишина? Что сделал за день, Николай? Сколько перьев нагрыз? А я с «Русланом» не двигаюсь. Ширков — харьковский помещик, недавний знакомец мой, — либретто пишет. Будто хорошо, не чета Розену, а как бы могло при Пушкине быть!

Он был утомлен, говорил рассеянно, неохотно и очень тихо, как бы остерегаясь вызвать Маркевича на спор.

И Маркевич, понимая это его судорожное состояние, готовое вот-вот прорваться укорами к самому себе, так же сдержанно ответил:

— Что я сделал? О Хмельницком новую песню записал. На седьмую тысячу легенд да песен перевалило, записанных мною. Жаль, Шевченко нет. К себе хочу. По своему «кладу» скучаю.

Он называл «кладом» действительно редкостную свою коллекцию рукописных и печатных книг по истории Малороссии.

— Что ты в них ищешь, в книгах-то? — вдруг спросил Глинка, бросив на него блеснувший усмешкой взгляд. — Книги, рукописи, а что далее-то?

— Далее? — удивился Маркевич. И повторил: — А на самом деле, что далее?

Он беспомощно развел руками и сказал, не смея надеяться, что Глинка уже подавил в себе только что владевшую им раздражительность и теперь может обо всем говорить спокойно:

— Ты хочешь знать, что я берусь доказать? Хорошо ли жилось в Запорожской Сечи, хорошо ли сейчас, и надо ли пану Тарновскому заниматься музыкой? Не властен, Мишель, разрешить эти вопросы, но не подумай, не книжник я, не фарисей, не по душе мне здешние порядки и управители. О них напишу вскорости, о крепостном праве, о том, чего хочу от общества. Доволен ли будешь тогда?

Глинка молчал.

— Мой «Руслан» на все ответит! — промолвил Глинка. — Это будет сказка правдивая, возвеличивающая человека. Сказка-быль! И сказка ученая! Непонятно? Спросишь, зачем же писать сказку без относительности к действительной жизни? А характеры в ней будут такие, что все мелочное и глупое желчью изойдет и отодвинется.

Он прервал себя и вдруг скучно поглядел себе под ноги.

— Разве расскажешь?

— Какой же должна быть музыка? — допытывался Маркевич.

— Искриться должна, гореть, рыдать, смеяться. Все должно быть в этой музыке! Ничего чужого и ничего невозможного. В «Сусанине» не был я во всем волен, да и театр мне мешал.

— Но ведь все-таки это «Руслан и Людмила», — пробовал вызвать его к еще большей откровенности Маркевич, — Ты связан темой. И при чем же тут Украина? Это ведь не «Вечера на хуторе близ Диканьки». Или в этой опере и Украина должна быть?

— Да, да! — с горячностью утверждал Глинка. — Конечно! Можно ли жить без Гоголя?

— Но зачем же тебе тогда сюжет «Руслана»? — недоумевал Маркевич.

Но Глинка не слушал. Углубившись в свои мысли, он брел медленно, чуть согнувшись, с лицом счастливым и еще более усталым. Только теперь, казалось, он отошел душой от всего, что томило, выбивало из колеи, — музыки пана Тарновского и всего того радушного, но плоского, что сопутствовало ей в Качановке.

Маркевич держал себя попечительно, осторожно, считая Глинку все таким же необычайно ранимым и хрупким, каким знал его в Петербурге, и втайне думал, что человеку со столь блестящим талантом должны быть обязательно присущи свои странности.

— Я слушал вчера кобзарей, — сказал Глинка, — но передали мне, будто известнейший из них, родом из этих мест, пожелал меня видеть, и еще будто недоволен он моими действиями, тем, что певчих набираю… и тем, что в хоре велю петь.

— Остап Вересай, — догадался Маркевич, — Идем-ка!

Они вышли за ворота. Белый, мелкий, вязкий, словно ил, песок был утоптан возле ограды сотнями ног. Оркестр удалился, и людей не стало. В мертвенном, уходящем свете луны четко вырисовывались на дороге лоскутья мешков, сношенные лапти, обрывки девичьих лент.

Кто-то храпел у дороги, обняв рукою кобзу. Возле сидел монах и читал при луне требник в темном кожаном переплете. За домом пана Тарновского, в отчуждении и забытьи, текла своя жизнь, полная неведомых пану радостей и дорожных тревог. Маркевич уверенно вел Глинку куда-то в сторону деревни. В небольшой, ярко выбеленной хате еще горел огонек. Тополя с бледными, словно завядшими при лунном свете, ветвями плотно окружали хату. Маркевич шагнул за порог и позвал Глинку.

— Прости, что поздно пришли, Остап, — сказал он сидевшему у стола кобзарю. — И ты прости, — обратился он к Уле. — Ненадолго мы. Ночь такая, что спать жалко. Хотел ты, Остап, видеть господина Глинку — он перед тобой, говори с ним!

У Вересая дрогнули губы, странно заколебались, поползли вверх глубокие морщины на лице, а губы сжались, и весь он напрягся, поднял голову, окаменел, повернув лицо к Уле. Она мягко погладила ему руку и внятно, певуче сказала, как бы обращаясь не к нему одному, но и к пришедшим:

— То пан Маркевич говорит с тобой. Ты знаешь его, Остап, а с ним поменьше панок, может быть, и на самом деле Глинка.

И вдруг радостно вскрикнула, словно только теперь убедившись, что Маркевич не Мутит, не обманывает их:

— Он, Остап, он, я его в саду видела, в папском дворе, и слугу его, Якова, теперь признала.

Маркевич смущенно пробормотал:

— Признала? Ну вот и хорошо! Что же мы, ряженые, что ли, сюда явились?

— Красивая! — заметил Глинка, любуясь гордым и открытым ее лицом.

«Могу ли быть некрасива, Остапа жена!» — хотела она сказать, по промолчала.

— Спрашивай, Остап! — тихо сказал Глинка, садясь вместе с Маркевичем на скамью. — Я о тебе наслышан. Что ты хочешь обо мне знать?

— Зачем, барин, приехал? Зачем людей от песен народных отвращаешь, от старины, чужой вере учишь? Разве мало в столице своих слуг? — заговорил он хмуро и неуверенно.

Только так мог он, Вересай, по глубочайшему своему убеждению, начать разговор.

— Что ты, Остап, бог с тобой, — искренне удивился Глинка. — Я ли народным песням враг? — Он вспомнил петербургские толки и смеясь добавил: — Про меня говорят, что кучерскую музыку завел, что в опере моей главный герой — мужик сиволапый!..

— А ты спой, барин, кучерскую-то, — недоверчиво протянул Остап.

— Изволь! — чуть растерянно согласился Глинка. — Мою ли тебе спеть или народную? Вот бы кому «Сусанина» послушать, не правда ли? — бросил он оживившемуся Маркевичу. — Только ты уж не взыщи, Остап, я ведь музыку сочиняю, а петь другие лучше меня умеют.

— Спой про «Сусанина», — так же просто и почти требовательно сказал Остап. — Спой, и не нужно мне тебя спрашивать, какой ты есть!

— Вы уж простите его! — шепнула Уля. — У него обычай такой. Все музыканты ему ровня. Не признает он в них палов, а коли паны, так он их не слушает.

Глинка улыбнулся и запел. Необычайность этой встречи с кобзарем веселила и радовала. «Право, перед Остапом петь ответственнее, чем перед царем, — подумалось ему весело. — Царь схитрит и для вида простит, если не по нему будет, а этот попросту не примет, ие поверит!»

Михаил Иванович пел, став спиной к углу и ласково глядя на Улю. А она, наблюдая за ним, терзалась в догадках: «И не божий человек, и не пан!»

Глинка пел «Ты… заря», и мелодия захватывала ее. Никогда Уля не была так взволнована. И чем-то Сусанин, уводивший ляхов в лес, в ее глазах походил на… Остапа, словно оба они приносили себя в жертву, совершали в этой жизни один и тот же подвиг. И ведь хорошо поет пан Глинка! Мягко и как-то отрочески хорошо! Она долго не смела мысленно произнести напросившееся это сравнение. Композитор казался ей необычайно юным и простым. Минутами ей не верилось, что он и есть Глинка. Какой же он противник ее мужу?

— Мимоза! Мал золотник! — растроганно покачал головой Маркевич.

Остап молчал, брови на его лице дергались, выдавая разноречивые чувства, владевшие им.

— Так Сусанин поет в опере, — пояснил, нагнувшись к слепцу, Маркевич.

Кобзарь не откликнулся. Он думал о том, что петь так хорошо и просто, как и сложить такую песню, не может плохой человек.

64
{"b":"554215","o":1}