— А Суходжинский?
— Не останется.
Это были писатели. Они продолжали свой ночной разговор о том, кто из литераторов останется в веках. Они называли никому не известные имена. У них был какой-то свой счет. На углу писатели остановились, и один из них с дрожью в голосе спросил:
— Скажи, а я останусь?..
— Ты? Останешься… А я? — осведомился другой не менее тревожно.
— Ты, — с некоторой натяжкой ответил его товарищ, — пожалуй, останешься. Но тебя губит схематизм.
Миша подошел к ним и с болезненной улыбкой спросил:
— Михаил Колче останется?
— Первый раз слышим, — ответили дружно литераторы. — Мы его и не читали.
Вечером Миша пришел к Нине. Он весь день ничего не ел: так волновался перед встречей с Ниной. Нина встретила его холодно. Он, не садясь, говорил ей о том, что больше не будет играть в карты, бросит пить, поедет к матери, будет много писать, а осенью вернется в Москву и поступит в университет. Он будет заниматься математикой. Ему надоели пингвины. Синеокова он тогда у Владыкина ударил, и очень рад.
— Как противно! — с отвращением произнесла Нина.
Она с раздражением слушала Мишу, зная наперед, что он скажет. Да и сказать-то ему нечего. Слушая его, Нина думала, что она уже где-то об этом читала в толстых журналах за тысяча девятьсот одиннадцатый год. Вот он сейчас начнет клясться в любви: «Я вас так люблю, Нина. Слышите сердце… сердце?» Как все это старо и уныло!
И действительно, Миша не заставил себя долго ждать. Он заговорил о необыкновенной своей любви к Нине. Она ему снится. Он готов за нее умереть, и так далее, и так далее.
Нина обрадовалась вошедшему Левашеву. Илья был в возбужденно-веселом настроении.
— Завтра еду на КВЖД. Редактором газеты… Страшно рад… Ну, как ты, Нина?.. Верно, я помолодел? Смотри, у меня совсем пропал живот. — И Левашев вытянулся во весь рост.
— Это верно, Илюша, ты не изменился, только поседел.
— Седина идет мужчинам, — улыбнулся Илья, обнажая большие зубы. Поправил очки, лег на диван и, щелкая пальцами, прескверным голосом запел: — Завтра утром у нас бу-удет свой ревком!
— Илюшенька, не надо петь, дорогой!
— Не буду, — засмеялся довольный Левашев. Вскочил с дивана. — Завтра еду на КВЖД. Едем вместе, Нина!
Нина сказала, что она с удовольствием поехала бы, но ей нельзя.
— Осенью поступаю в ИКП. На философское отделение.
— Это хорошо, — одобрил Левашев. — Нам философы нужны.
— Возьмите меня на КВЖД, — попросил Миша.
— Взять его? — спросил самого себя Левашев и, подумав немного, сказал: — А это идея! Нам художники нужны.
Михаил подумал: как он часто слышал это — «Нам художники нужны… Нам философы нужны…» Ему никто не нужен, кроме Нины.
Левашев перед уходом условился с Мишей завтра встретиться в отделе печати ПУРа.
— Приходите пораньше. Я вас там буду ждать. Поезд уходит в шесть сорок пять.
Миша еще долго сидел у Нины. Он поедет на КВЖД. Он отличится. Он напишет картину.
— Обо мне узнает Блюхер…
Дома Миша разбудил Пингвина и сообщил ему о том, что завтра едет на КВЖД.
— Я бы сам поехал, — проскрипел Пингвин, — но слишком стар. По-моему, меня уже надо держать в ящике с надписью: «Осторожно переворачивать».
— Сколько вам лет?
— Тридцать три, батенька. Тридцать три…
Часть своих картин, в том числе «Первый звонок», Михаил перевез к Нине. На КВЖД он взял карандаши, тушь, альбомы.
Больше месяца Михаил проработал в газете. Рисовал карикатуры, плакаты. Вскоре это ему надоело, и он попросился, чтоб его прикомандировали к действующей части. Его не хотели отпускать: газете необходим был художник. Но Миша настоял.
Его обучили стрелять из винтовки и метать гранаты.
В той роте, куда Михаил был зачислен, он встретил Ясиноватых. Это его поразило. В Донбассе — Галузо, здесь — Ясиноватых! Куда ни приедешь, кого-нибудь встретишь. Как тесно!
— Вы как сюда попали? — удивился Ясиноватых.
И по тому, что Ясиноватых посмотрел на него подозрительно и обратился к нему на «вы», Миша понял, что тот не забыл происшедшего в райкоме комсомола.
Михаил объяснил, что приехал сюда от газеты. Он примет участие в наступлении, чтобы потом написать картину.
— Понятно, — заметил Ясиноватых. — Вы, значит, собираетесь воевать с белокитайцами для своей будущей картины?..
— Нет, конечно. — Миша побагровел.
И лихорадочно, спешно стал рассказывать о том, как он побывал в школе пилотов и в Донбассе.
— Я специально туда ездил на ликвидацию прорыва, — соврал он. — Хватило работенки… Галузо встретил. Здорово вырос парень. Развился. Гораздо сознательней стал… Ну, а как вы, товарищ Ясиноватых?
— Галузо и тогда был сознательней многих других: комсомольским билетом не швырялся, — сказал строго Ясиноватых и отошел в сторону.
После этого разговора Миша избегал Ясиноватых.
Он все время боялся, как бы не разгадали его мысли и не откомандировали бы обратно в тыл. В роте проверяли людей. Участвовать в предстоящем сражении считалось высокой честью.
«Даже для того, чтоб умереть, необходимы добродетельные ячейковые качества». Но Миша меньше всего думал о том, чтобы умереть. Он думал о подвиге. Он видел себя впереди бегущих в атаку. Он сделал что-то такое необыкновенное, что сразу его выделили и наградили. «Обо мне узнает Блюхер… А пока надо терпеть».
Он старался со всеми дружить. Рисовал портреты красноармейцев, вел общественную работу. Он старался быть «своим парнем», превозмогая отвращение к коллективной жизни Красной Армии. Ему было здесь так же одиноко, как и в школе пилотов, как в Донбассе. У них те же интересы, те же разговоры, те же цифры. Соцсоревнование. Пятилетка. Ликвидация неграмотности… «Боже мой, как это однообразно и обыкновенно!..»
В ночь накануне наступления Миша долго гулял один в поле.
Конец унижениям. Завтра решится все. Он распахнул полушубок. Ему было жарко. В груди тесно. Звезды застревали в горле. Он мечтал о славе, об ордене Красного Знамени, о Нине. Он небрежно приколет орден к пиджаку и заявится к Нине. К штатскому костюму идет орден Красного Знамени…
А утром Михаил вместе с другими побежал в атаку и громче всех кричал «ура». Он тоже во весь голос закричал: «Даешь Далайнор!», — а вышло тоненько и с хрипотцой. Забыв снять кольцо, он размахнулся до отказа и швырнул гранату. Но граната сама выскользнула из ослабевшей руки и легла рядом. Он терял сознание, ему казалось, что где-то поблизости работают в кузне. Когда он открыл глаза, увидел самолет. Пожалел, зачем он не летчик. Он сконструировал бы собственную машину и перелетел бы океан. Нет, он как Рихтгофен. Рихтгофен во время империалистической войны сбил восемьдесят неприятельских истребителей. А он собьет двести, триста, четыреста.
«Я собью тысячу. Восемьсот. Обо мне узнает весь мир. Ты хотела, чтоб я отличился. Вот я и отличился. Я выкрашу самолет в красный цвет и на плоскостях напишу твое имя. Так не надо: это пошло. Ты хотела, Нина, чтоб я был самый главный. Вот я и есть самый главный. Твой самый главный. Будь здорова. Всего доброго. Привет. Скоро прилечу».
Он бредил, помутневший взор его не различал, что над ним летал не один самолет, а целый отряд. И, конечно, он не вспомнил того, что еще совсем недавно ему говорил взводный командир, товарищ Близорук: «Нынче самолеты не вступают в бой одиночками, а только соединениями, не меньше звена».
Улетели самолеты, и опять стало тихо. Где-то далеко пел петух, сквозь облачный дым быстрей бежало небо. Ему хотелось повернуться на бок, но он боялся, что будет больно. Он чувствовал, что боль где-то очень близко, рядом, и не смел пошевельнуться. «Я хочу в кровать», — подумал он и удивился, что, прежде, чем подумал, произнес это вслух: «Укрой меня, мама. Ты хотела, чтоб я отличился. Прости меня за все. Я по-прежнему тебя люблю, Нина. Укрой потеплей, а то мне холодно». Усиленней заработали в кузнице. «Откуда кузнецы, когда кругом голая степь?» Сказал громко и сердито: