Когда Синеоков с эстрады оглядывал публику, Нина приподнялась и кивнула ему. Но он не заметил. Она напрягала зрение, гипнотизировала и чувствовала блеск своих глаз, как Анна Каренина. Прищуренные глаза Дмитрия медленно проходили по тому ряду стульев, где сидела Нина. Она улыбнулась и радостней закивала головой. Он не заметил… Ничего удивительного — тут так много публики. И с эстрады, наверно, плохо видно… Слов поэмы Нина не разбирала. До нее доходил только голос Синеокова. Голос проникал под кожу и кружил голову… Она уйдет отсюда вместе с ним. И, как тогда после театра, они поедут на извозчике. Она сегодня смелей будет. Она ему скажет… Пусть он читает без конца. Открывать и закрывать глаза и видеть его. Какой он красивый!
Вытряхает заря верблюжий свитер.
Как хорошо, что не я расстрелян!
Могу курить и дразниться с ветром.
Синеоков прочел немного по-цыгански, нараспев — «с ветэром». Браво! Все аплодировали. И Нина думала: «Замечательно! Талантливо!»
Она поспешила скорей к вешалке. Оделась и ждала у выхода. Уже все ушли. Вот и Дмитрий. Он идет впереди под руку с какой-то дамой в беличьей шубке. У него приподнят воротник бекеши, должно быть заболело горло. Синеоков ясно видит Нину, но почему он не кланяется и проходит мимо? За ними, в компании молодых людей, проследовала и мадам Синеокова. Нина видела, как они расселись на извозчиках и укатили…
Она долго стучала. У Дарьи в этот день была стирка. Дарья заморилась и спала как камень. Дверь открыл Дарашкевич.
Нина прошла к себе в комнату. Скинула боты, сбросила шляпку. Обессиленная, легла на кровать. «Я ненавижу себя».
Она не помнит, спала она или нет, но вдруг увидела Дарашкевича.
— Уходите! Что вам надо?
— Вы всю ночь так стонете, Нина Валерьяновна… Не больны ли вы? — спросил он участливо.
— Я не больна. Уходите отсюда.
— Может, дать вам воды, валерианки? У меня найдется в аптечке.
И Дарашкевич приблизился к ней.
— Мне ничего не надо! Уходите!
— Ну, Нина, успокойтесь!.. Я сейчас… Я сейчас… Ну, розан… розан…
— Убирайтесь! Вон! Дарья! — страшно кричала Нина.
…Она очнулась словно после глубокого обморока. Так просыпаются больные на операционном столе, со звоном в ушах и запахом хлороформа во рту. Было светло. Она не посмела поднять веки. Удивилась сама себе — почему так безразлична?
В комнату вошел Дарашкевич. Умытый, причесанный, выбритый, в английском френче с королевскими пуговицами, в желтых сапожках со шпорами. Он поставил на стол открытую банку сгущенного молока (это американцы присылали белым) и торжественно произнес:
— Нина Валерьяновна, я хочу на вас жениться. Можно хоть сегодня к венцу. Мои бумаги в исправности.
Нина молчала.
— Выходите за меня замуж, — продолжал Дарашкевич. — Я начну хлопотать, и освободим папу. Со мной считаются в штабе… И хорошо заживем… Мое предложение для вас должно быть лестно. А то кто вас теперь возьмет? Что вас ждет? Известное дело, что вас ждет… Вы небогатая. Вещей осталось мало…
— Вы мне отвратительны. Вы просто мерзавец, — сказала спокойно Нина. — Будь я сильная, я бы вас застрелила.
Его белые глаза, точно пуговицы на кальсонах, даже не моргнули.
— Зря это вы, Нина Валерьяновна… Я к вам с чистой душой… А будете жаловаться — все равно, вам не поверят.
Нина швырнула в него банку сгущенного молока.
— Вы за это ответите! — погрозил он и ушел.
Нина никого и ничего не боялась. Что с ней могут сделать? Посадят в тюрьму? Повесят? Она только будет рада…
Нина пропустила свидание с отцом. А когда пришла, папа ругал ее неблагодарной, жесткой, черствой. Он ждал ее, волновался. Он и так себя плохо чувствует. У него начались ревматические боли. Он жаловался, упрекал и обижал Нину без конца. Она молча и покорно выслушивала.
— Гадкая, самолюбивая девчонка! Ты меня не любишь. Я для тебя чужой.
Она со слезами на глазах попросила:
— Не мучай меня, папа. Мне и так тяжело.
И, плача, рассказала, как она влюбилась в Синеокова, как ее выгнали, про все унижения, и как ей страшно жить в квартире с Дарашкевичем.
У Валерьяна Владимировича глаза налились яростью и щеки побелели. Нина испугалась за него. Он ходил вокруг и хрипло повторял: «Вот как, вот как». Хватался за горло и зачесывал назад волосы, осыпая пиджак перхотью, точно нафталином. «Вот как, вот как».
Потом Нина жалела: не надо было рассказывать. Все равно он ей ничем помочь не может, а ему тяжело…
С того дня в комнате у нее ночевала Дарья.
Нина теперь раньше всех приходила к тюрьме с передачей. Прежде она совсем не замечала этих несчастных женщин, которые стояли вместе с ней в очереди. Теперь она ко всем приглядывалась, всех расспрашивала.
Кругом так много горя!
У женщины с маленьким кроличьим лицом, в валенках, подшитых кожей, не приняли передачу.
— Почему? — спросила она тревожно.
Но с ней не стали разговаривать.
— Почему? — спрашивала она у всех.
Нина тоже не знала и пошла вместе с ней в тюремную контору, но их туда не пропустили. Часовой им сказал: когда отпустят очередь, пускай обратятся в окошечко.
Они уселись на бревна, покрытые снегом, и ждали. Наверно, прошло часа три, пока кончилась передача, и они подошли к окошечку.
— Как фамилие? — спросили у женщины.
— Говоркова.
— Алексей?
— Да, Алексей.
— Рабочий?
— Рабочий, — ответила она робко и испуганно.
Ей сообщили, что его нет в живых, и захлопнули окошечко.
У Говорковой остановились глаза, лицо стало ватным, подкосились ноги.
Нина довела ее до дому. Они вошли во двор. Галки копались в мусорной яме, долбили почерневший снег. Говоркова всю дорогу молчала, и только когда пришла к себе в комнату, заплакала навзрыд. Плакали дети. Входили соседки, тоже плакали. Они ни о чем не расспрашивали: и так все понятно. И Нина плакала. Только один розовый ребенок с мокрым носом, босиком и в длинной рубахе, подобрался к корзине с передачей, вытащил оттуда картофельную драчону и ел, громко посапывая. Входили мужчины — рабочие. Они недолго стояли, покуривали и уходили молча.
Не зажигали лампы. Женщины шепотом рассказывали, что каждую ночь на грузовике возят из тюрьмы большевиков и там, за бойнями, у Кукушкиного поля, их приканчивают.
Нина засиделась поздно и осталась ночевать.
С этого дня она часто бывала у Говорковой…
Нина никогда близко рабочих не знала. В детстве рабочие у нее ассоциировались с хронятами. Теперь, попадая в центр города, она думала, что вот здесь, на этих улицах и живут те страшные хронята, о которых она рассказывала когда-то Пете. Она боялась их и ненавидела.
С рабочими Нина чувствовала себя просто и очень им доверяла.
Нина обратилась к Говорковой: нельзя ли будет совсем переселиться к ней?
— Я вам смогу платить.
— Зачем это тебе? У нас тесно, а у тебя своя, отдельная комната.
Нина рассказала про Дарашкевича.
Говоркова нисколько не удивилась и заметила:
— Тогда надо съезжать.
Днем Говоркова уходила на поденную работу: сгребать снег, мыть полы, чинить мешки. Иногда ее какой-нибудь богатый хозяин или торговец звал щипать гусей. Это бывала удача: она приносила домой кровавые гусиные головки и назавтра варила обед. Когда Говоркова уходила на работу, дома хозяйничала Пашка — ясноглазая девочка девяти лет. Она убирала комнату, кормила меньших двух братьев, чинила и штопала. Она часто говорила озабоченно: «У меня сегодня постирушка». Когда дети просили молочка, она отшучивалась:
— Бычка подою и вас напою.
Пашка дружила с Ниной и с удовольствием ходила с ней на базар — помогала ей продавать вещи.
С этой улицы много женщин носили передачу. Засветло они стучали в окно, будили Нину, и она вместе с ними шла пешком, в другой конец города, где за остроконечным забором и колючей проволокой белела тюрьма.