Путь от родильного дома до дома родного я проделал в «ситроене»-малолитражке. Отец вел машину очень аккуратно, видимо сознавая, сколь хрупок его груз: три кило двести плоти и органов, семьдесят пять сантилитров крови и главное – незаросший трепещущий родничок, который можно было запросто порвать одним неловким движением. Он высадил нас перед домом, а сам из колымаги не вышел. Его руки не защищали меня от коварного случая между машиной и белой колыбелью в спальне. Он предоставил маме уложить меня туда одной, одной восхищаться самым красивым младенцем в мире, одной пытаться узнать в моем носике бабушкин нос, в моем ротике рот прадедушки. Он оставил нас одних, он не обнял жену, не закружил ее в танце. Просто вернулся в москательную лавку, где священнодействовал уже больше года под присмотром хозяина, некоего мсье Лапшена, вдовца без наследников, который не мог нарадоваться, что заполучил моего отца, творившего, говорят, сущие чудеса. Для прыщавых юнцов он готовил волшебные кремы на основе четырехпроцентной перекиси бензоила; для пугливых дамочек – яды от крыс, мышей, пауков, жуков, тараканов, а то и от тараканов в голове: три капли на язык перед сном, и завтра будете чувствовать себя островом, лагуной. С вас пять франков, мадам Жанмар. Очень удачно, у меня как раз новенькая бумажка, вот, держите. Пять франков – недорогая цена за счастье, спасибо, спасибо. Мой отец учился химии, любил поэзию, но его мечты о Нобелевской премии пошли прахом с появлением мамы. Она меня размагнитила, скажет он позже, как сказал бы растворимость. Или полимеризация. Из-за нее он потерял север, голову, штаны – что объясняет мое появление, – и часть волос. Они познакомились в праздник 14 Июля на площади Аристида Бриана в Камбре. Она была с сестрами. Он был с братьями. Их взгляды встретились. И как будто зацепились друг за друга. Она была высокая, тонкая, волосы с рыжиной, а глаза черные; он – высокий, тонкий, темноволосый, с глазами цвета морской воды. Они очаровали друг друга, хотя в те времена и очаровывали-то чинно-благородно: улыбка, обещание свидания, рукопожатие. Они увиделись снова на следующий же день в чайном салоне «Монтуа». Мама признается мне позже, что средь бела дня, без музыки, без фейерверка, без бокала шампанского и обволакивающей эйфории, его чар, на ее взгляд, слегка поубавилось. Но вот ведь как – глаза у него были зеленые, а она мечтала о зеленоглазом мужчине; и не важно, что никто не мечтает о простом лаборанте. Они обменялись новыми обещаниями, представили друг друга своим родителям. Студент, изучавший химию. Студентка, не изучавшая ничего. Ему было двадцать лет, ей семнадцать. Они поженились через полгода. 14 января. Свадебные фотографии, слава богу, были черно-белые. Никто не видел ни их синих губ, ни бледного, как простыня, лица мамы, ни рыжеватых волосков, вставших дыбом подобно шипам. Холод. Этот холод уже тогда заморозил их любовь, и зеленые глаза потемнели.
Сколько я себя помню, сколько я доискивался, допытывался, сколько плакал, – с тех самых пор думается мне, что мои родители не любили друг друга.
Двадцать семь евро
Допить пиво я не успел. Завибрировал мобильник, высветился номер: жена моего отца.
Ее голос, сразу; такой высокий, он мог бы спеть «Вокализ» Рахманинова или «Аве Марию» Шуберта с церковным хором.
Ее голос, вдруг сломленный.
Мы только что от врача это ужасно ужасно я не знаю что сказать как сказать как тебе это сказать но твой отец это с твоим отцом я не знаю еще не знаю но дело плохо там такое там признаки в кишке в ободочной кишке вроде бы оттуда все началось и я спросила врача правда ли точно ли это то самое та болезнь которую не выговорить а он посмотрел на меня так грустно клянусь тебе так грустно это прекрасный терапевт он хорошо знает твоего отца давно его наблюдает ну вот и он смотрел так грустно что я все поняла я же не дура ты знаешь я тебе не мама но я люблю твоего папу я очень о нем забочусь слежу за нашим питанием ты же знаешь он бросил курить ради меня бросил уже давно потому что я больше не могла так беспокоилась и вот тебе раз не легкие а кишка ободочная кишка там все началось так сказал врач но все еще хуже ты представляешь как будто может быть хуже когда хуже некуда печень это перекинулось на печень четвертая стадия так он сказал и смотрел грустно я не знаю что делать когда печень это конец я знаю все знают это все знают да еще и метастазы хоть плачь хоть рви на себе волосы хоть зарежься я-то ждала когда наконец выйду на пенсию буду побольше с ним и вот и вот все кончено как будто жизнь кончена ужас это несправедливо это мерзко мы должны были поехать в Ле-Туке через месяц я сняла на первом этаже чтобы ему не было утомительно звони мне если хочешь если сможешь ужасно а под конец он взял с меня двадцать семь евро двадцать семь евро за то чтобы услышать что человек которого я люблю умирает.
Двадцать семь евро.
Я заплатил за пиво. Огляделся. Терраса кафе была теперь переполнена; люди смеялись, курили, жили. Я с трудом поднялся; на меня вдруг навалилась вся тяжесть моего отца. Навалились тонны молчаний, навалились малодушия, все наши малодушия; эти ошибки на миллиметр, которые в масштабе жизни стали кривой дорогой. Тупиком. Пурпурной стеной. Официантка улыбнулась мне, и так захотелось плакать, нырнуть в ее объятия, в ее бледную нежность, вытолкнуть слова, скорбные и освободительные – «Мой отец умирает, я скоро осиротею, мне страшно, я не хочу остаться один, я боюсь упасть» – и услышать в ответ: «Я здесь, мсье, я здесь, я останусь с вами, не бойтесь ничего, не бойся ничего, вот так, положи сюда голову, расплющи мои груди и ни о чем больше не думай».
Но я не посмел.
Я никогда не смел.
Два двадцать
Не знаю, любил ли я отца.
Я любил его руки, которые никогда не дрожали. Любил его рецепт лимонада на питьевой соде. Любил запах его опытов. Его крики, когда не получалось. Его крики, когда получалось. Я любил смотреть, как он разворачивал газету по утрам в голубой кухне нашего большого дома. Любил его глаза, когда он читал некрологи. Его голос, когда он говорил маме: мой ровесник, представляешь? Он гордился тем, что еще жив. А она закатывала глаза, беспечно отмахиваясь, и была красива в своем изящном презреньице. Я любил встречать его вечером после уроков у магазина. Через стекло я видел, как он что-то объясняет, бурно жестикулируя. Видел влюбленно глядевших на него клиенток. Соблазны. Мой отец не был красив, но многим нравился. В белом халате он выглядел ученым. Его молодость очаровывала. И его зеленые глаза. Ах, эти зеленые глаза. Держась в тени, мсье Лапшен радостно потирал руки. Дела пошли в гору. Люди приходили за всем на свете, за всем, что угодно. Кто за этиленом, кто за этанолом, кто за клеем. Приезжали издалека. Из Рема, Жанлена, Сент-Обера. Приезжали к моему отцу, мсье Андре. Никого другого не хотели, прихорашивались для него, стояли в очереди. От него ждали волшебных снадобий, кремов для вечной молодости, бальзамов для быстрого похудения. Всем нравилось представлять эти пальцы, эти руки, которые никогда не дрожали и творили чудеса. Каждая мечтала, чтобы его выбор пал на нее, но это оказалась она: девушка с винным пятном на шелковой блузке; будто кровь, разбитое сердце. Приходите завтра, мадемуазель. И назавтра – раз-два, состав на аммиаке, – блузка как новенькая. Пара еще крепких грудок под блузкой, взгляд, улыбка. И мой отец пригласил ее в «Монтуа». Уже почти тридцать лет они вместе.
За эти тридцать лет ему случалось улыбаться. А в пору нашей семьи – никогда.
Мне вот-вот должно было исполниться шесть лет, когда у мамы родились две мои сестренки-близняшки, однояйцевые, почти сиамские. Анн и Анна. Младшенькая, любимица Анна, появилась на семь минут и восемнадцать секунд позже. Трудные роды. Рассечение промежности. Кровища. У отца уже был тогда бежевый GS с сиденьями из кожзаменителя подозрительного темно-коричневого цвета, и на нем он привез маму с сестренками из роддома. Он припарковал машину у дверей, вышел и поднялся в розовую комнату. Вместе с мамой он уложил их в постельки из розовых кружев, долго смотрел на них в восхищении, даже прослезился, а потом обнял маму и закружил ее в танце. Он шептал ей спасибо, спасибо, они чудесные, такие красавицы, совсем как ты, а мама отвечала тоже шепотом: ты не знаешь меня, Андре, не пори чушь. Спустившись, он нашел меня сидящим в гостиной. И вздрогнул. А, ты здесь. Можешь подняться посмотреть на сестер, если хочешь. Я не шевельнулся. Я хотел только к нему на руки. Я хотел только знать, что он меня еще любит, что я еще существую, что у меня есть имя, есть отец.