Потом умоляла зятя — оберегать молодую жену как зеницу ока… А после свадьбы просила восседавшую на белом коне дочь не забывать родной дом, почаще наведываться к матери…
Вот и вернулась Цуца к матери навсегда. Спустя месяц после свадьбы началась война, а еще через месяц Цуца получила похоронную.
Теперь она стояла передо мной — сильная, красивая, полногрудая, упершись рукой в бедро и улыбаясь пунцовыми губами.
— Здравствуй, Цуца!
Я забил последний гвоздь, положил топор и присел на скамейку.
— Смотрю я на тебя целый час. С кем ты тут разговаривал?
Цуца села рядом со мной.
— Да так… Сам с собой, — сказал я и отодвинулся.
— О чем же ты разговаривал с собой?
— Так… Спросил о чем-то.
— И что он ответил? — рассмеялась Цуца.
— Ничего… Не знаю, говорит.
— А ты спроси меня, Сосойя, я знаю все, — сказала Цуца и погладила меня по голове.
Я не ответил ей. Цуца провела ладонью вниз по моей щеке, потом — тыльной ее стороной — вверх.
— Вырос ты, Сосойя, борода уже растет…
— Да-а-а… Пух один, — пробормотал я и почувствовал, что краснею.
— И усы вот растут, — Цуца погладила указательным пальцем мою верхнюю губу.
— Да-а… Тоже пух, — сказал я и быстро встал, испугавшись, как бы Цуца не услышала биения моего сердца. Цуца смотрела на меня своими большими красивыми глазами, и я был уверен, что она слышит, как стучит мое сердце.
— Ты уходишь, Сосойя? — спросила Цуца и тоже встала.
— Пойду, пожалуй, поздно уже… А ты куда шла, Цуца?
— Я — за листьями шкери[26]… — Цуца показала на корзину. — Может, пойдешь со мной? У тебя, кстати, топор. — Я заколебался. — А то стемнеет, могу и испугаться одна! — добавила она.
— Ладно уж, пойдем, только ненадолго. — Я взял корзину.
Тропинкой мы сбежали по склону кладбище и стали подниматься на покрытый густым кустарником пригорок.
Я выбрал куст шкери покрупнее и в два счета начисто остриг его. Цуца присела под кустом, я — рядом с ней. За далекой горой медленно спускался огромный медный диск солнца. Он напомнил мне выпеченный на кеци дымящийся мчади, и я пожалел, что этот исполинский мчади опустится где-то в другом месте. Впрочем, сейчас, ранней голодной весной, все круглое: и мельничный жернов, и точильный камень, и солнце, и луна — все мне напоминало мчади. Этим сходством больше всех обладала луна, — то полная, то ущербная, она выглядела совсем как мчади, то целый, только что снятый с раскаленного кеци, то уже съеденный наполовину. И потому, наверно, наши голодные собаки все ночи напролет яростно лаяли на луну…
Цуца не спеша срывала с веток листья и аккуратно складывала их в корзинку. Чтобы ускорить дело, я взял одну ветку и стал очищать ее от листьев.
— А я ведь знаю, с кем ты там разговаривал. С Бежаной, — сказала Цуца.
— Да, Цуца, с Бежаной, — признался я.
— И часто ты ходишь на кладбище?
— Часто.
— Бежана очень тебя любил…
— И я его очень любил.
— Тебя все любят.
— Да-а-а…
— Я знаю, любят.
— И ты тоже? — вырвалось у меня. Цуца смутилась.
— Почему ты не ходишь к нам, Сосойя? Ты бываешь у всех, всем помогаешь…
— Приду и к вам.
— Когда?
— А когда мне прийти?
— Когда захочешь.
— Хорошо.
— А почему эта девчонка бегает за тобой?
— Кто, Хатия?
— Да, Хатия.
— Почему бегает? Я вожу ее в школу… И потом, ей приятно бывать со мной.
— А тебе?
— Мне тоже.
— Она любит тебя?
— По-моему, любит.
— Как она любит тебя, Сосойя?
— Ну как?.. Как все…
— А ты любишь ее?
— Очень!
— И не боишься?
— Чего мне бояться, Цуца?
Цуца не ответила. Я положил листья в корзину и случайно прикоснулся рукой к руке Цуцы. Она не убрала ее.
— А тебя никто не любит, Цуца?
— Не знаю… не знаю… По крайней мере, никто в этом не признается.
— Не может быть!
— Нет, Сосойя, никто меня не любит, никто! — Цуца придвинулась ко мне. Я почувствовал себя неловко. — А ты любишь меня, Сосойя? — спросила вдруг Цуца и взяла в свои руки мою руку.
— Я? Не знаю…
— Эх, ничего ты не знаешь, Сосойя! Ты знаешь, что такое женщина? Женщина, которая лишилась мужа на первом месяце замужества? Ты знаешь, что такое овдовевшая в моем возрасте женщина?..
Цуца тяжело дышала. Я приподнялся, но Цуца удержала меня.
— Сосо, ты умный парень, ты поймешь меня… Ты не станешь смеяться надо мной?.. Слышишь?.. Пожалей меня, Сосойя! Никто меня не любит! Одна я, понимаешь, одна! — Цуца обняла меня…
Не знаю, почему я это сделал, я тоже обнял ее и припал губами к ее груди, шее, губам… Цуца закрыла глаза…
— Сосойя, мой Сосойя, хороший мой мальчик… Ты поймешь меня, ты не будешь смеяться надо мной… Или же возьми свой топор и убей меня… Сосойя… — шептала она, и я ощущал дрожь ее горячего тела.
Цуца в изнеможении опрокинулась на траву.
— Сосойя, дорогой мой, скажи, что любишь меня! Делай со мной, что хочешь, режь меня, души меня, но только скажи, скажи, что любишь! — шептали ее дрожащие губы.
Я нагнулся к Цуце, обнял ее, раскрыл для поцелуя губы, и вдруг мною овладел страх. Я испугался так же, как и тогда, в первый день войны, при виде онемевшего народа, как при первом известии о гибели, пришедшем в наше село, как при виде окровавленного Бежаны. Я испугался, как боятся люди собственной смерти. Я вскочил, отпрянул назад, зацепился за куст, упал, снова вскочил и, не оглядываясь, побежал. Я мчался, не разбирая дороги, продирался сквозь колючие кусты, бежал по полям, виноградникам, перемахивал через плетни… С трудом переводя дыхание, я ворвался во двор Виссариона Шаликашвили, взлетел на балкон и ткнулся головой в колени мирно сидевшей на лавке Хатии.
— Что с тобой, Сосойя, что случилось? — испугалась Хатия.
— Хатия, я люблю тебя! — выпалил я и заплакал.
— Из-за этого ты мчался сюда? Я тоже люблю тебя, и все тебя любят! Может, сказал кто-нибудь, что не любит тебя, и потому ты плачешь?
— Дура ты, тупица, ничего ты не понимаешь!
— Скажи наконец, что произошло?
— Ничего, Хатия, я был на кладбище и испугался.
— И не стыдно тебе?
— Стыдно…
— Не надо было тебе ходить без меня, Сосойя! — сказала Хатия.
— Не надо было мне ходить без тебя, Хатия! — сказал я.
* * *
И опять я лежу в постели и гляжу в потолок. Весна. Мы уже не топим камин, смотреть в комнате не на что — мигающая лампа да дощатый потолок… На потолке что-то ползет — то ли муха, то ли жук какой-то. Скорее всего — сверчок. Он то скрывается в щели, то появляется снова. Сверчок не спит. Почему? Кто его знает! Может, он ищет, кому еще не спится этой тихой весенней ночью? Вот он опять исчез в щели. Надолго. Видно, нашел-таки кого-то и делится с ним своими думами. А может, и никого он не нашел, а просто заснул. Может, и не заснул, а лежит вроде меня с открытыми глазами и думает о чем-то своем. Кто его знает?..
Я слышу мерное дыхание тети.
— Тетя, спишь?
Она не отвечает. Спит, конечно. Но я все же начинаю беседовать с ней.
— Три года уже длится война, тетя… Сколько в нашем селе осталось женщин без мужей! Многие из них вышли замуж перед самой войной… Что им теперь делать, тетя? Ждать? Да, знаю, мужей надо ждать… А тем, мужья которых погибли, им как быть? Не знаешь? А я знаю. Жаль, тетя, этих женщин! Те, у которых погибли мужья, должны выйти замуж. Ты знаешь Цуцу? Она совсем еще молодая, здоровая, красивая. А муж у нее погиб. Как же теперь? Что ей делать? А ведь жалко Цуцу, тетя, очень жалко, ну просто плакать хочется!.. Что, всех жалко? Права ты! И тебя тоже жалко! Ты думаешь, я ничего не соображаю? Нет, тетя, я теперь большой, я все понимаю. Я знаю, ты не выходишь замуж из-за меня! Да, все так говорят — мол, Кето пожертвовала собой ради единственного племянника. Не надо так, тетя! Я уже большой, я сам присмотрю за собой, а ты выходи замуж! Ты не бойся, я всегда буду по-прежнему любить тебя! Ты должна иметь собственных детей! Выходи, тетя, замуж! И пусть Цуца тоже выходит замуж! Все, у кого нет мужей и детей, должны выйти замуж! Жалко их! И тебя жалко, тетя!