А во втором этаже — боже мой! — безголовая и чопорная манифестация пиджаков, полушубков, демисезонов...
Я совсем закрываю глаза, и вот — женственно-сладкий запах товаров обвевает меня, слышно шарканье сотен ног по усыпанным опилками изразцам, растет густой банный гуд, звенит серебро на стекле, щелкают кассы, и уже вращаются свертки в ловких пальцах продавцов, и лопается шпагат. Уплывает, уплывает... Все это новое, упругое, поскрипывающее уходит в жизнь — на любование и зависть. Вот уже развертывают, и трепетный голос: «Ну, сколько бы ты дал?.. Что ты, друг сердечный! За три целковых такую прелесть!..»
Да, здесь будет наш образцовый универмаг! Сюда придет мой гулящий и славный район, будет похаживать по залам, позвякивая получкой, подолгу выбирая заманчивые блага рабкредита. Здесь не будет ворчливых очередей у кассы и бестолковой давки возле прилавков, здесь мы вытравим брак и обмер, здесь мы поставим...
— Замечтались, Александр Михалыч? — тихо говорит Пузырьков.
Что он, подслушал мои мысли?
— А что ж, магазинчик и верно будет сто процентов. Место видное, угол бойкий, а уж отделаем его вам в полной гарнитуре. Только вы, Александр Михалыч, все-таки пошли бы насчет денег распорядиться. Ребята мои небось изматерились там во все небесное.
— Все равно, Пузырьков, касса у нас раньше девяти не открывается. Как откроется, так выдадим. Ну, пока до свидания.
И уже из другого зала я кричу ему:
— Только, пожалуйста, дорогой, подгоните!
Солнечный сентябрь гуляет по улице. Батюшки, уже сентябрь! Вое умыто, прохладно и молодо. Улица опьянена торопливыми звонами утра. Трамваи запевают после остановок свою скрежещущую песню, потом — все тоньше и тише, и уносят людей прямо в счастье. Светлая стена дома ровно обрезает небесную синеву; стена и белые маркизы над витринами ликуют под солнцем, как Ницца, как Палермо. От золотых букв витрины на тротуар падает косой отблеск. Я покупаю «Рабочую газету» в полосатом киоске; хмурая девушка с подвязанной щекой равнодушно перегибает и сует мне в руку целый земной шар стоимостью в три копейки.
Удивительно хорошо устроено: кто-то где-то для нас хлопочет, и утром, заново ощутив свое тело, свою жизнь, мы можем еще ощутить бессонную жизнь страны, всего огромного мира! Не по заслугам хорошо...
Лист газеты от солнца нестерпимо ярок; только крупные буквы — в Китае — пробиваются своей чернотой и значением. Читаю на ходу; уже опахивает внутри знакомым ветром волнения и гордости; после этого могут подступить приятные слезы. Но вот — по краю тротуара лотки с фруктами. Синие матовые сливы, тяжелые грозди винограда, в котором утро сгустилось и стало влагой; если прокусить, оно потечет в самую кровь. Горка шафрана желтеет, будто освещена закатом.
Почему Кулябин так копается с фруктами? Хоть бы яблоки! Предлагал же Каширский союз по две тысячи триста вагон, франко-склад. Чудак, он хочет пропустить сезон! Лотки, палатки, рынки завалены, а у нас какие-то чахоточные груши полтора целковых десяток. Неужели наши руки так еще грубы, что мы не можем ухватить эту круглоту, эту нежность и сочность?! Ведь умеют же эти, чтобы было и свежо и заманчиво?! Ну, а овощи? За ними идут на базар... Краснорукие хозяйки с сумками. Ведьмы тоже можем. Ах, мы многое можем! Скоропортящиеся продукты — вот наша беда. А ведь мы обрушили бы их на рынок лавиной, — не как эти — решеточками, тележечками, — вагоны яблок, поезда помидоров, гекатомбы бычьих туш! Гарантия качества, высший сорт, цены снижены на двенадцать процентов...
А молоко? Да эх!..
На лестнице меня чуть не сбивает с ног Иванова.
— Куда так стремительно?
Ей уже жарко, пот блестит на ее низком лбу.
— Позвонили из восемнадцатого. Ужасно! Завмаг обозвал предлавкома неумытым рылом. И это на глазах покупателей!
— За что же? Погоди, погоди...
Но она машет портфелем и тарахтит вниз по ступенькам.
В коридоре — я уже вижу от двери — артельные ребята. Одни сидят на диванчике, другие стоят, облокотившись на спинку, курят. Один из них выступает мне навстречу.
— Гражданин председатель...
Ага, это тот, молодой, что издевался насчет помощи безработным, лучший полировщик. Он сплевывает окурок, ноздри тонкого носа чуть колышутся. Смотрит на меня с превосходной дерзостью. Ничего, научились в глаза смотреть на Руси...
— Имеем желание получить денежки. Из почтения к кооперативной организации...
— Хорошо, — перебиваю я, — то, что причитается, мы можем вам уплатить. На складе вы еще не поставили мучных ларей. Но за первый магазин вы получите сейчас же, если имеете доверенность.
— Это зачем же доверенность, когда вся артель налицо?
— Этого требуют кассовые правила.
— Правила... Ну, ладно. Васька, гони к Игнат Семенычу.
Невдалеке — Мотя; она с интересом слушает этот разговор, перетирая полотенцем стаканы.
— Мотя, попросите ко мне Гиндина.
— А их еще нету.
— Ну, когда придет. Вам, товарищи, придется подождать минут десять.
— Полмесяца ждали, подождем и десять минут.
Я направляюсь к своей комнате. Молодой жестко смеется сзади:
— Сдались чиновнички. Выжимать из них надо, выкручивать, как из стираного воду.
— Без этого нельзя, — соглашаются на диване.
У себя я усаживаюсь просматривать документы подотчетных авансов; их толстая кипа. От чернильницы оранжевые и лиловые зайчики. В третьем молочном по-прежнему нанимают ломовика на вокзал, когда можно брать грузовик из гаража губсоюза. Это, кажется, где такая грустная кассирша с подкрашенными губами, — краска странно не вяжется с тихим лицом ее, домашним и милым. В образцовой столовой второй раз за полтора месяца перекладывают плиты. Ради образцовости, что ли? Надо сказать Бруху, а то через неделю опять надумают... Гиндина все нет. Вот еще неловкость какая!.. «За оборудование стеклянного аквариума и искусственного грота для универмага № 2...» Хм, искусственный грот!.. Ну вот он, наконец!
Гиндин молча здоровается, затем опирается руками на край моего стола, растопырив пальцы, и склоняет голову — будто в ухо ему попала вода. Это означает внимание. Нежно-сиреневый галстук. Фу ты, черт, каким он сегодня франтом!
— Вот что, товарищ Гиндин, пожалуйста, сейчас же уплатите плотничьей артели по первому счету. Непременно сейчас же. Там, кажется, немного, — не более трех тысяч.
Что это? Тонкие рыжие брови Гиндина вздергиваются на лоб.
— Александр Михайлович, откуда же я возьму три тысячи рублен? Мы же выкупили вчера вексель по приказу Кожсиндиката. Вы сами распорядились. А сегодня опять шесть векселей, и после их оплаты в кассе денег не останется.
Я еще не верю ему и себе.
— Как так не останется? Не хватит оплатить счет?
— Не хватит на три коробки спичек.
— А на текущем?
Гиндин смотрит на меня с чарующей улыбкой.
— Вы ведь знаете, Александр Михайлович, что уже с начала этой недели у нас на текущем счету пусто. Пусто, как в чреве девственницы.
Я откидываюсь на спинку стула. Барабаню пальцами.
— Когда же мы сможем уплатить?
Пожимает плечами.
— Может быть, завтра, по сдаче выручки. Больше я вам не требуюсь?
Гиндин идет к двери.
— Товарищ Гиндин!..
Но он не слышит.
Я выхожу в коридор, втягивая голову в плечи.
День начинается.
II
Долго и старательно бьют часы. Сколько это? Что? Уже двенадцать? Сейчас правление, а мне еще надо в райсовет насчет аренды торговых помещений. Придется звонить Палкину, что часам к двум, не раньше.
— 2-04-58! — Занято. Жду.
— 2-04-58! — Занято. Начинает дрожать какой-то щекотливый нерв.
— 2-04-58! — Занято. Тьфу ты, черт, с этими еще телефонами!..
Входит Мотя со стаканом чаю, ставит его ко мне на стол. Потом рядом с ним кладет что-то в бумажном пакете.
— А это что?
Мотя глядит на меня, улыбаясь и моргая.
Странно, какими маленькими и худенькими рождаются женщины для тяжелой жизни. Или жизнь делает их такими? У этой уже поблескивают седые волосы.