Такого развития событий он просто не ожидал — словно удар в спину, неожиданный и подлый. Тем более жарко запылал гнев в его сердце. Это что-то из ряда вон, это следовало задавить немедленно! Повесить на рее! на первом же суку… Помахивая указкой, словно лёгкой шпагой, директор устремился в атаку.
Увидев приближающееся на полном скаку руководство, народ попритих и слегка отступил за Колуна, впрочем, не отодвигаясь дальше. Противники, как и положено, остались один на один, и от их схватки, видимо, зависела и судьба всего побоища.
Директор трясся от ярости, стоя напротив Мологина. Вот он, этот мелкий человечишка, источник всех его неприятностей! Смотрит дерзко в глаза, осанку имеет до глупости внушительную, словно он здесь хозяин! Ладно бы ещё те прошлые дела, безумная охота, бессонные ночи, но вот сегодня он сорвал почти готовый контракт, и заводу теперь крышка, и самое смешное, что этот дурачок ничего не знает и, похоже, считает себя правым!
Вскипев ненавистью, директор размахнулся и впечатал длинную деревянную указку в щёку Мологина. Колун от неожиданности упал.
Народ, стоявший сзади, если до сих пор ещё и имел какие-то сомнения насчёт своего руководства, теперь понял всё. Этот барский жест был вполне нагляден. Толпа взъярилась. На голову директора посыпался трехэтажный русский мат, люди двинулись вперёд, потрясая кулаками.
Директор испугался, оглянулся назад, ища поддержки. Но свита его уже рассосалась, ясно почувствовав, что парень доигрался. Он был один. Только в руке его была деревянная палочка, вовсе не похожая на благородный японский меч.
Колун, вне себя от благородного негодования, пошарил вокруг и поднял первое, на что наткнулась рука. Резьба зажимного болта весом в пару килограммов привычно легла в ладонь. Колун встал, выпрямился и дерзко взглянул в глаза директору.
За его спиной стояли люди и молчали.
— Держите его! — слабо крикнул директор, косясь на стальной болт. Ему было ясно, кто победит в соревновании болта и указки.
Они молчали, как пустыня молчит перед ураганом. Они молчали, как молчит космос, сквозь который несётся пылающая комета. Они молчали, как молчит камень возле дороги, тысячу лет лежит и молчит. А потом его кто-то берёт в руку… Они не просто молчали — они безмолвствовали.
Ждали, что Колун сейчас ударит в ответ, возможно, даже убьёт глупца — и никто не скажет и слова против. Любой суд присяжных отпустит его на свободу с лёгким сердцем. Есть в жизни мгновения, когда надо ответить обидчику изо всей силы.
Но молчание длилось, Колун стоял на острие людского клина и не сводил с директора глаз, а тот всё больше съёживался под его взглядом. И вот он начал отступать — медленно, а потом, закрыв лицо руками, в истерике побежал, указку бросил… И тогда молчание закончилось. Вслед ему захохотала огромная толпа, высказав настолько глубокое презрение, что даже менеджеру высочайшего класса стало понятно: дальше здесь оставаться нет смысла. Этот монолит, образовавшийся, кристаллизовавшийся в ту секунду, когда он ударил Николая Мологина, теперь ничем не возьмёшь. И если бы директор в действительности исповедовал самурайские принципы, а не только болтал о них, ему оставался бы лишь один путь, чтобы сохранить честь… Но он, конечно, даже и не думал ни о чём таком.
Профсоюз вскоре подал на него в суд за рукоприкладство, но Мологин сам отозвал исковое заявление, он простил глупому мальчишке эту выходку. Не дожидаясь нового собрания акционеров, на котором его должны были уволить за плохие экономические показатели, директор ушёл по собственному желанию. Новый директор, третий по счёту за год, ничего не знал обо всех этих перипетиях и просто взялся вытаскивать завод из ямы. И скоро ему это удалось.
Но самое важное — Николая приняли обратно. Теперь запрещать это было некому. В отделе кадров ему тайно сделали новую трудовую книжку, в которой содержится лишь запись о приёме Мологина на работу да несколько пометок о повышении квалификации. Тридцатипятилетний стаж его по-прежнему девственно непрерывен.
И Николай снова приходит в цех раньше остальных, делает свои генеральные инспекции, передвигает что-то кран-балкой, выносит мусор, ездит в качестве грузчика на склад — это помимо своей основной работы… Как прежде, никто не платит ему за эти дополнительные обязанности ни копейки. Но он всё равно счастлив.
Одно только тревожит его всё больше и больше с течением времени: приближающаяся пенсия; правда, тут уж ничего поделать нельзя…
Обратная тяга
Утром, когда Крюков поехал на работу, было ещё темно и непривычно, что темно, — он только что вышел из отпуска и последние полтора месяца так рано ни разу не просыпался. На работу идти совсем не хотелось. Он толком и не отдохнул. А ведь сколько ждал этого отпуска, целый год мечтал: вот буду каждый день по грибы ходить, поеду за клюквой на болота, костры стану жечь, печь в углях картошку, слушать охотничьи рассказы. Но что-то никуда так и не выбрался. Половину времени пролежал на диване, уставившись в телевизор, потом лениво читал скучный английский детектив — нашёл в шкафу старую толстую книжку, потом мать с отцом затеяли мелкий ремонт по дому, и пришлось помогать… Так бесценные отпускные дни проскочили незаметно, оставив в памяти лишь чувство глухого раздражения и неудовлетворённости. Теперь свобода наступит только через год. И этому короткому месяцу нужно было принести в жертву триста тридцать тоскливых дней.
Хмурое, небритое утро нагоняло тоску. Было к тому же холодно — середина октября; погода стояла отвратительная. Ветер дул вроде и не сильно, но всё время в лицо и был таким ледяным, что Крюкову казалось, будто он плывёт под водой. Ветер безжалостно срывал с деревьев вдоль дороги остатки ржавой листвы. В воздухе ясно слышался запах близкого снега. Долговязый Крюков, косолапо шагая к остановке, отбрасывал нелепую, вытянутую до бесконечности тень в свете усталых утренних фонарей.
Настроение у него в то утро было хуже некуда.
На остановке автобуса он дождался «девятки», успел захватить место у окна, чтобы не пришлось уступать кому-то, и закрыл глаза, надеясь заснуть минут на десять, но заснуть не удавалось, и он прекратил бесполезные попытки. Глаз, однако, не открывал. Вскоре немного согрелся, и тогда сонливость начала одолевать его. Вдруг он увидел себя сидящим на земле на деревенском выгоне в своём родном Лыкошеве, где не был уж лет пятнадцать, а над головой его стоит чистое и высокое бирюзовое небо, рассечённое журавлиным клином. И второй клин журавлей, поменьше, приблизился к первому и мягко влился в него. Печально перекликаясь, дальше птицы полетели вместе, словно всегда были одной стаей.
Внезапно проснувшись и настежь распахнув глаза, он убедился, что едва не проехал свою остановку. Автобус как раз тормозил.
Крюков вскочил и начал проталкиваться к выходу. Как назло, никто впереди него выходить не хотел, всем нужно было куда-то дальше, дальше… Он почти уже раздвигал руками людскую массу, вызывая её недовольство.
— Поосторожнее нельзя? — хмуро спросил крепко сбитый низкорослый мужик.
— Извини.
— Ой, вы же мне на ногу наступили!
— Простите, мадам, не хотел.
— Ты что, трахнутый? Куда прёшь? — возмутилась какая-то бочкообразная тётка. Связываться с ней было глупо.
— Уймись, бабуля, — попросил он, оттирая её в сторону.
— Бабуля! — передразнила она, отворачиваясь. И тут заметила женщину, которая следовала в его кильватере. Ей тоже нужна была эта остановка. На женщину-то тётка и обрушила всю свою неведомо откуда взявшуюся злобу.
— Ты здесь не пройдёшь, — сообщила она дрожащим от ярости голосом.
Женщина даже опешила от такого заявления: сразу на «ты» и с места в карьер.
— Как это я не пройду? — спросила она. — Что же мне, дальше ехать?
— Ехай. А здесь не пройдёшь. Или вон, иди в другие двери.
— Там вообще не пробиться…
— А моё какое дело?!!
— Уймись, бабуля, — ещё раз попросил Крюков, обернувшись. — Ишь, партизанка: «No pasaran!» Проходите, пожалуйста.