В отличие от Омри, мой кузен был в высшей степени занятной и противоречивой фигурой. В его армейских рассказах прорывались давние претензии и звучала плохо скрываемая заносчивость. Об Израиле он говорил, неизменно сгущая краски. Бен-Гурион у него был чудовищем: гнусный дракон, признающий только силу; манипулятор, дергающий людей за ниточки; философ-любитель и псевдоинтеллектуал. Зато любая организация или группировка, стоявшие в оппозиции к правительству, удостаивались пламенного одобрения. Мой кузен собирал документы, предназначенные служить материалом для будущего антиизраильского памфлета, а пока что работал в Еврейском Агентстве, занимался подготовкой алии, руководил курсами иврита и еврейской школой и даже писал агитационные брошюрки, призывавшие евреев как можно скорее ехать в Израиль. Эта сионистская деятельность обеспечивала его материально. Несмотря на постоянные выпады против израильских клерикалов, он любил щегольнуть библейской цитатой и вспомнить к месту мидраш, что изобличало его основательное знакомство с текстами еврейской традиции.
Полтора месяца назад американка Кэролайн решила посетить места, увековеченные великими живописцами прошлого. В полдень я был в отеле «Сен-Жермен-де-Пре» на улице Бонапарта, известном своими большими и мрачными номерами. Я ждал ее в вестибюле, рядом с двумя американскими туристами, листавшими «Перископ».
Видно, виной тому прическа американки, особым образом стянутые на затылке волосы, когда не можешь угадать их настоящей длины, — но я вдруг почувствовал, как страстно мечтаю об Элен. Кожа на моем лице вдруг сделалась сухой и горячей, что-то грызло, кололо, покусывало мышцы моего тела — я не мог отделаться от ощущения его преждевременной дряхлости, увядания, близящегося конца.
Появилась Кэролайн — в грязных заплатанных джинсах и разноцветной блузке из батика.
— Омри сказал, что тебе хотелось в последний раз осмотреть со мной Лувр…
— Он предельно точен, твой друг. — Она испытующе посмотрела на меня. — А как было у виконта де Бражелона?
— Нормально.
— Представляю себе.
— Почему бы нам и вправду не отправиться в Лувр. Мне только хочется сначала выпить.
— Хорошо.
— Ты собрала вещи?
— А что мне собирать — только ткани.
— Тогда пойдем, пропустим стаканчик.
— Я буду пить только кофе.
От Кэролайн я научился оценивать достоинства картин с первого взгляда. Раньше я мечтательно разглядывал их, начиная от углов и оттягивая встречу с центром.
Кэролайн была чрезвычайно худа, но соблюдала диету. Ходить с ней в кафе было испытанием. Из-за диеты она морила себя голодом, а когда наконец оказывалась за столом, ела шумно и сладострастно. Даже заказывая какао, она так облизывалась и постанывала от удовольствия, что вынести это было невозможно (признаюсь, мне трудно судить, какое это могло бы производить впечатление, будь Кэролайн хоть немного привлекательной: если бы у нее не было, например, этой лошадиной челюсти со слишком частыми кривыми зубами или если бы ее тусклые волосы не висели как пакля). К сожалению, Кэролайн мне совсем не нравилась как женщина, и помню, я непроизвольно отдернул руку, когда она коснулась меня однажды в машине.
Помимо еды, испытанием было ездить с ней по местам свето-звуковыж экскурсий: «Son et lumière» — Кэролайн выговаривала эти слова по-американски аффектированно. Почему-то эти достопримечательности приводили ее в восторг, и после утомительного дня где-нибудь в Везлее, Альби или Тулузе я с неимоверным страданием сопровождал ее, вместо того, чтобы спокойно сидеть в баре и перемывать косточки ее постоянных клиентов, — в осмотре каких-то крепостей, замков, дворцов, древних площадей: из громкоговорителя на нас изливаются леденящие душу истории, а Кэролайн то по-дурацки хихикает, то хохочет в голос. К тому же на этих экскурсиях я утратил свой авторитет знатока французского, когда однажды в Муасаке мы открыли меню и прочли, что из местных блюд тут славятся шаслэ, ламипруа и алоз, — а я понятия не имел, что все это значит, даже не мог сказать, мясо это, овощи или фрукты.
Я познакомился с Кэролайн в Гренобле, когда мы защищали Бернарда Бернсона от нападок одного важного профессора. Тот факт, что кто-то может быть слеп по от ношению к Бернсону, преисполнил меня отчаянием, но профессор вдобавок выдвинул против него аргументы модных тогда в Париже художников-абстракционистов. которые малевали клеем и мерзкими красками и гордо величали себя героями живописной «Илиады» (Кэролайн писала пейзажи). Четыре часа подряд мы жестоко терзали бедного старикана, пока его память не начала сдавать, а на лбу не обозначился во всей своей хрупкой беззащитности его более чем преклонный возраст. По молодости мы пощадили его лишь тогда, когда его фиаско стало очевидным для всех присутствующих.
Любовь к искусству вовсе не всегда приносит наслаждение. Любовь остается любовью, она приносит страдание в не меньшей мере, чем дарит отраду. Страдание от равнодушия, непонимания, непостоянства, от неожиданных ошеломляющих открытий и столь же непредсказуемой усталости. Посещение концерта, где исполняют любимое произведение, чтение книги или разглядывание картины небезопасны, ибо делают вас уязвимыми. Неверный акцент, фальшивая эмоция, кричащий тон в картине, неудачное название или описание в рассказе могут больно задеть вас и даже пробудить отчаяние, как если бы вам был причинен физический или моральный ущерб — ведь сам идеал поставлен под угрозу. Порой я страстно желал избавиться от своей любви к искусству. Я радовался, когда удавалось посмеяться над ней, и чем грубее и примитивнее были мои издевательства, тем слаще бывало удовлетворение.
На этот раз посещение Лувра было беглым, кратким, не похожим на прежние. Кэролайн, как обычно, вела меня за собой, но теперь мы не останавливались перед теми же картинами, что и раньше, желая убедиться, что они «стали еще совершеннее». Мы на ходу проскочили «Вдохновение поэта» Пуссена, зато задержались перед его «Пастырями Аркадии» потому только, что Кэролайн захотелось увидеть, как он «решил» какой-то там склон. Мы посмотрели в общей сложности не больше пяти-шести картин. Кэролайн что-то помечала в маленьком блокнотике, а я хранил молчание, понимая, что присутствую на некоем уникальном спектакле. Мы изучили еще один склон, кисти Коро, и направились к выходу. Кэролайн ждала моих комментариев.
— Невозможно любить все подряд, — сказала она. — Человек должен поставить себе границы, иначе вообще ничего не сделаешь.
Я молчал, но Кэролайн мое молчание не понравилось, и она продолжала рассуждать о напрасной трате времени. Я вскипел:
— Это кредо жалкого ремесленника.
— Ты так думаешь? Надо быть практичным. — Кэролайн и не думала сдаваться.
— Да, как твой учитель из Нью-Йорка…
Кэролайн снимала комнату на улице Дез Эколь. Приезжая из Гренобля, я пользовался ее ванной. Когда однажды вечером я вышел из душа, меня встретил ее учитель (скользкий господин лет пятидесяти, по имени Норман, в длинной черной шубе) и в лоб спросил о женщинах. Я отвечал, что мы с Омри ходим в подвальчик на улице Дофина, и, хотя музыка там чересчур громкая, зато почти всегда можно найти себе пару. «Это слишком сложно, — сказал он, — нет у меня сил так напрягаться». — «Да что ж тут трудного? Купить лимонад и протанцевать несколько танцев». — «Нет, это не для меня. Вдобавок я не танцую». — «А я? Омри к тому же не выносит замкнутого пространства. Зато в этой лотерее каждый билет приносит выигрыш». — «Нет, это не по мне. Я человек практичный. Лучше своди меня в какое-нибудь приличное и не слишком дорогое заведение».
— Когда я был мальчиком, — сказал я, — я видел несколько сцен из «Гамлета» в любительской постановке, у костра. Мне казалось, что нет ничего прекраснее, чем смотреть, как человек разговаривает с черепом, и я сказал себе, что надо остерегаться взрослых, потому что… они прогнили насквозь, и еще они очень хитры… Это было похоже на крестовый поход детей. Ты стоишь и молишь Средиземное море, чтобы оно расступилось, как некогда Красное перед евреями, и в конце концов умираешь, но не от болезней, голода или рабства, а из-за течения времени.