Литмир - Электронная Библиотека

Долгие годы мечтал Азуз о подмастерье, который прибирал бы закуток, где он работал, ставил башмаки на просушку и подсоблял в мелочах. Чтобы был кто-то, кому можно приказать, о ком можно позаботиться, кому можно рассказывать истории. Однако он был слишком беден, чтобы держать подмастерье. Обычно он латал старую обувь, а новые башмаки шил редко, потому что мастером был не слишком умелым и усердием тоже не отличался. Так шли годы, и Азуз позабыл о своей мечте.

Однажды зимней ночью, перед рассветом, Азуза разбудил грохот грома и дробный стук дождя по крыше и оконному стеклу. Ему почудилось, будто кто-то скребется у порога. Он встал, завернулся в одеяло и приоткрыл дверь. На улице было холодно, острые иглы дождя яростно впились ему в лицо, град больно хлестал по обнаженным рукам. На одиноких крышах селенья Кфар а-Шилоах распластались черные тучи. Азуз хотел было вернуться в комнату, как вдруг на маленькой площадке возле городской стены увидел нечто, что буквально приковало его к месту — он так и застыл на пороге. На маленькой открытой площадке, дрожа от холода под проливным дождем, стоял посреди лужи голый босоногий Ангел.

Когда кровь снова прихлынула к щекам Азуза, он направился к тому месту, сотрясаясь всем телом и боясь даже взглянуть на Ангела. Лишь увидев его отражение в луже, Азуз поднял наконец глаза. Ангел с ужасом взирал на небо, где свивались, дрожа, змееподобные молнии. Он беззвучно плакал. Вблизи Ангел напоминал невысокого человека. Азуз прикрыл его одеялом и повел к своему жилью, и Ангел пошел рядом — послушно, вежливо, молчаливо.

В комнате Азуз смахнул слезы с лица Ангела, нагрел воды, омыл ему ноги, обсушил волосы и обрядил гостя в старую белую рубаху. Он угостил его чашкой чая с двумя кусочками сахара, а себе налил арак, пребывая в смущении и полнейшем изумлении.

Ангел пил чай, и вдруг лицо его озарилось странным светом, а глаза засияли. Тут Азуза охватила великая радость, и он сказал, вспоминая слова деда и бормотание человека с шофаром о райском саде: «Как на небе, так и на земле, будто в зеркале». Однако Ангел отрицательно покачал головой и вновь залился слезами. Азуз стал расспрашивать его о небесах, но Ангел отвечал лишь какими-то непонятными знаками, и Азуз наконец догадался, что Ангел — немой. Ночью Азузу приснилось, что он выходит поутру на порог своего дома и видит, как с неба дождем падают Ангелы. Он пробудился в страхе: неужто все происшедшее — только сон? Но в углу комнаты белела рубаха Ангела и слышалось его ровное дыхание.

С того дня Ангел поселился у Азуза. Поначалу он ничего в мастерской не делал, зато с готовностью отправлялся исполнять поручения — разносил заказчикам починенную обувь, приносил домой воду и хворост. Как-то раз он собрал рассыпавшиеся по полу закутка деревянные гвозди, в другой раз навощил несколько нитей. Когда наступило лето, он выставлял для просушки башмаки на куполообразной крыше дома. А однажды, когда Азуз заболел, Ангел приточал новые подметки к туфлям какой-то соседки. С годами все привыкли к новому подмастерью. Азуз рассказывал ему всякие истории и пел песни своего деда. Ангел молча улыбался и пил с ним вместе арак.

Взгляд,

или Столетие со дня смерти Пушкина

Пер. З. Копельман

Втроем они сидели возле керосиновой печурки и ждали. Ждали? Со всем мыслимым нетерпением. Дима Шпигель, чье новоселье они собрались отмечать, Шауль Черниховский и Кира Тамзина. Черниховский шел пешком под проливным дождем от самого дома — он жил на углу улиц Ахад Гаама и Хасмонеев — и насквозь промок. Придя, снял тяжелую от воды безрукавку, тщательно вытер лицо и быстрым движением руки провел по усам и волосам. Ему любопытно было посмотреть на новое жилище Димы Шпигеля: так же ли оно напоминает монашескую келью, как прежнее — узкая кровать, умывальная миска, этажерка с книгами, маленький деревянный стол и две табуретки, — или теперь, получив наследство от дяди, державшего киоск, Дима позволит себе устроить что-то вроде небольшого ателье в духе Ренессанса или отдельного кабинета из роскошного публичного дома. Он огляделся: все та же кровать, высокий вместительный книжный шкаф, большой тяжелый стол, несколько мягких стульев и старинные табуретки. В общем-то, снова монашеская келья, лишь более просторная.

Черниховский относился к Диме с симпатией. Тот походил на маленькую пичужку, вроде воробья. Черниховскому нравились его крошечные очки в стальной оправе, худоба, невысокий рост и какой-то особенный акцент, с которым он изъяснялся на любом из известных ему языков (а таковых было четырнадцать); одним словом, настоящий ученый муж. Слегка отталкивала только ермолка на голове Димы. В подвале банка Черниховский хранил вместе с рукописями свои блистательные награды. «По указу главнокомандующего Западным фронтом и по попечению Ее Сиятельства Великой Княгини Татьяны Николаевны наградить врача Госпиталя имени Св. Серафима Саровского Саула Гутмановича Черниховского орденом Св. Станислава третьей степени и Св. Анны третьей степени». Анна на шее… О Татьяна Николаевна!.. Вкупе с этой грамотой, а также указом о присуждении звания кавалера Ордена Белой Лилии за перевод «Калевалы» и письмом международного ПЕН-клуба, настаивавшего на том, чтобы он занял место покойного Бялика, у Черниховского хранилось письмо Димы — двадцать шесть исписанных по-русски страниц с вкраплениями ивритских строк, словно одно из посланий древних путешественников или раввинов, изукрашенное незатейливыми узорами. Письмо целиком было посвящено «Балладе о пчелином улье»: «Там, в царстве из сотов, В палатах из воска, Где дремлет царица, Объятая страстью…» Он прочел тогда это письмо и понял, что есть на земле хотя бы один человек, который любит и понимает его поэзию.

Черниховскому хотелось поговорить с Димой о Нехемии Модзелевиче, который выступил с лекцией и опубликовал статью, где обрушился на «русских подхалимов», поющих славу Пушкину по случаю столетнего юбилея со дня его смерти, и с горячностью доказывал, что Пушкин был антисемитом, как все русские. Отмечать юбилей — пожалуйста! Но точно так же, как отмечают юбилеи Виктора Гюго или Ламартина, без сердечных излияний и только потому, что этот русский поэт оказал влияние на наших Мане Шимоновича, Фихмана, Яффе, Бялика. А на лекции этот негодяй сказал, что Шауль Черниховский, конечно, гений — с этим кто ж поспорит, — но ему было бы весьма полезно перечитать свои переводы. Перевести обращенные к Гере в собрании богов слова Зевса: «Гера, ме де пампан апоскудмайне шеойсин!» как «Брось-ка ты, Гера, мой друг, спорить и вздорить с богами!» Апоскудмайне… слово, подобное царице в платье с извивающимся шлейфом, несомым пажами, — и вдруг «спорить и вздорить»?! Такое пристало лишь прачкам! Разве так следует переводить этот hapax legomenon, столь дивно звучащий? Что это за просторечное «брось-ка»? Если бы он написал хотя бы: «Спорить не надо тебе…» Откуда такой слог — намеренно или случайно? Ради просторечий не стоило тревожить прах Гомера. Правда, у Черниховского он и так порою спит себе спокойно, но зачем же заставлять его столь нещадно храпеть!

Ох уж эти ученые мужи! У каждого найдется своя причина уязвить, охаять. Диме известны их мелочные счеты. Я — художник! А как бы ты, Модзелевич, хотел, чтобы я перевел это древнегреческое слово, которое встречается один только раз, — не понятным никому ивритским словом? Я поэт, а не лингвист! Однако пора поговорить с Димой. Брось-ка ты, Гера, мой друг, спорить и вздорить с богами…

Черниховский ждал также, что наконец что-нибудь произойдет между ним и Кирой Тамзиной. Нельзя сказать, чтобы она возбуждала в нем страсть: была в ней какая-то напряженность, а в последние годы она еще и располнела. Да и она, кажется, никогда ему особенно не симпатизировала. Она сама была человеком искусства, но даже преклонение перед его талантом не переросло у нее в любовное томление. Поговаривали, что и в более жаркие свои годы она предпочитала двух юнцов одному мужчине, если, конечно, можно верить Ашеру Барашу. Он внимательно посмотрел на нее: Кира и в самом деле не особенно притягивала его. И все-таки даже и сейчас было в ее взгляде что-то странное, возбуждающее, и какая-то чарующая чудинка слышалась в смехе. Она была возлюбленной одного молодого русского поэта, чьи малочисленные стихи он когда-то любил. Она была его дикаркой, той дикаркой, которая так необходима всякому поэту, независимо от жены. Черниховский видел его всего несколько минут, но хорошо запомнил это тело, подобное Эфебову, этот сладострастный изгиб грудной клетки, как у Диониса, прижавшегося к Терсею. Художник всегда опережает свое время, и лишь когда на то есть особая причина — он запаздывает, отстает. Проворство, присущее Эфебу, было каким-то сомнамбулическим. Он умер молодым, красивым и был так опасен в своей лунатической дреме. И оттого, что Кира была его дикаркой, Черниховский хотел ее. Он бросил беглый взгляд на ее шею, руки. Монотонный дождь прекратился. Черниховский прислушался. Странный звук послышался со двора, словно что-то шуршит или жестко скребет под окнами, — сухой такой звук, непонятный после сочного мокрого шлепанья дождевых капель. Он не мог побороть любопытства и подошел к окну. Три маленьких котенка играли с яичной скорлупой, катали ее взад и вперед, легонько подбрасывали. Ему стало трудно дышать, он приложил руку к груди и набрал полные легкие воздуха, как те дети, которым он при осмотре велел делать глубокий вдох. Он был скор, но страх оказался проворней. Только теперь он заметил небольшую птичку, слегка намокшую, которая тоже следила за игрой белых котят. Она сидела на лопнувшей воронке водосточной трубы, темные точечки на грудке, — дрозд. Он хорошо знал этих птиц.

17
{"b":"552015","o":1}