* * *
Я так и знала, что это когда-нибудь произойдет — они найдут Володино письмо и обязательно прочтут. Я уговорила прабабку прятать все письма под краешек клеенки, а вчера я пришла из леса, и началось… Я им сказала, что мне семнадцать лет, к тому же я все равно уже прожила зиму одна, почему дома за мной надо следить и шпионить? Их ужасно разозлило слово «шпионить». Я наговорила всего, чего никогда и не думала про них, а они накричали на меня и опять повторили, что могут не пустить меня больше в школу, устроят на курсы портних… Я вовремя замолчала, хотя мне хотелось еще много им сказать… Я бы, конечно, крикнула им, что если бы были курсы на русском, они бы уже давно меня туда схлопотали… А они, наверное, ответили бы, что в совхоз хоть сейчас примут и хлопотать не надо… Я ушла в большую, освещенную вечерним закатом классную комнату — там на большом учительском столе мне была постелена постель. Я вынула из-под подушки «Вешние воды» и читала, пока не стемнело.
Утром мы молча позавтракали, сели на велосипеды и покатили на покос. Во время полдника младшая тетя с неприятной, чуть деланной улыбкой спросила:
— Кем же ты хочешь стать?
— Историком.
— Неизвестно, что через столько лет будет, к тому же, чтобы поехать учиться в большой город, нужен другой паспорт. Ну что делать, учись пока, сколько смогу, помогу.
СНОВА В ВИЛЬЯНДИ
Сентябрь был жарким, я с Шурой ходила купаться далеко за парк, там было тихое место. Мы могли загорать, разговаривать, читать — никто к нам не приставал. На пляже были эстонцы в красивых купальниках и с красивыми полотенцами и халатиками, а мы купались в трусах и в ситцевых лифчиках.
Наших ребят — Виктора и Володи — еще не было в городе, они приедут в конце октября. Мы с танцев исчезали незаметно. Но все же у Шуры в те дни возникла неприятная история с другом Сашки-аккордеониста Колькой. Он даже пообещал наш интернат поджечь, а ей ноги переломать на узенькой дорожке. Он хотел только с ней танцевать, а она сказала ему, что занята и чтобы он ни на что не рассчитывал, а он разозлился — ему, наверное, такое сказали впервые.
Из городских Шура не разрешала никого приглашать к нам в интернат, кроме тех двух прошлогодних мильтонов — Левку и Ваську. Теперь она сказала, что они нам очень нужны. Левка несколько раз приглашал меня и Шуру кататься на лодке, а мы им дразнили друг друга. При его появлении каждая из нас старалась первой шепнуть: «Твой пришел».
Я была уверена, что он приходил из-за Шурки, просто ей было неловко, что за ней милиционер ухаживает, — она и придумала эту игру. И не только потому, что он был милиционер, а просто будто в нем чего-то не хватало, хотя он был высокий с большими темно-карими глазами, но все же странно, почему ему захотелось стать милиционером? Здесь же ненавидят таких, а он собирается еще поступить в эмведешную секретную школу. Шурка считает, что он немного тронутый или недоразвитый, но он прекрасно учится. Еще она считала, что его вообще никто не полюбит, а мне кажется, он кого-нибудь найдет, женится и будет жить, как все, ведь он красивый. Будет офицером, у него все будет так, как ему хочется, просто он сейчас не понимает, с кем ему дружить и за кем ухаживать. Я как-то сказала Шуре, что если бы Нинка Штаймец была красивее, у них было бы о чем поговорить. Они оба идейные. Просто у Нинки слишком большое лицо и мало волос на голове, и ходит она тяжело, и голос у нее грубый, но это только видно вначале, а потом привыкаешь, не замечаешь. Может быть, их как-нибудь приручить друг к другу, может, разговорятся? — предложила я Шуре. Она засмеялась и ответила, что уж очень со стороны видно, что она ему не пара. Он никогда на нее никакого внимания не обращает. А я стала уговаривать Шуру помочь им.
— Ты же знаешь, я таких знать не хочу и помогать им не собираюсь, мне на них наплевать, — вдруг буквально закричала она.
— Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, каких «таких» ты не хочешь… Она перебила меня:
— Не прикидывайся. Ты знаешь, что я не очень люблю эстонцев и не хотела бы здесь жить, но тех, кто за ними гоняется по лесам, я не только не люблю, а просто за людей не считаю. У немцев тоже такие идейные были…
У меня вырвалось:
— А как же наши ребята, они в армии и их воинская часть стоит здесь?
Шура помолчала, сорвала травинку, перекусила ее, выплюнула и сказала:
— Это чуть другое. Они же не по своей воле… Когда их отпустят, они уедут домой.
Шура перевернулась на живот, оперлась локтями о землю, положила перед собой книгу, взяла карандаш и начала заниматься.
А у меня застучало в висках: «Никто из русских так не думает… Но она была четыре года в оккупации… Узнать бы, как это она вступила в комсомол? Почему?.. Так легко меня втянуть в разговор… Все равно я не должна начать сомневаться… Я должна верить сама себе. У моей мамы тоже была не только Валентина, которая донесла на нее, но была и Вера Ивановна, которая во время суда вышла защищать ее и села с ней».
В нашей комнате в этом году из прошлогодних остались сестры Кравцовы и Ира Савчинская. Шура жаловалась, что невозможно заниматься и вообще — не ее дело наводить тут порядок…
В конце сентября приехал Шурин отец, Алексей Георгиевич. Прямо, не раздеваясь, он прошел в комнату мальчишек. Он приказал всем выйти, было слышно, как он матерился и стегал ремнем Вовку. Шура много раз говорила брату: «Погоди, я все скажу отцу — в школу не ходишь, по огородам лазаешь, куришь.». Алексей Георгиевич, весь раскрасневшийся, вышел из мальчишеской комнаты, положил мне руку на плечо и объявил:
— Ну, дочки, на квартиру будем переезжать.
Я шепнула Шуре:
— Ты же знаешь, я не могу…
Дядя Алеша понял и перебил меня:
— Вы здесь спите на одной койке. Я буду платить дровами. Где двое — там и трое. На следующей неделе переберетесь.
Переехали мы в семью, в которой были две маленькие девочки, жена, муж и бабушка. У них была большая комната и кухня. Хозяйка Леля нам сразу сообщила, что ее муж практически дома не бывает и что у бабки есть своя комната, она приходит ей помогать, сама она недавно перенесла тяжелую операцию и не может ни пилить, ни колоть дрова. Нашу широкую кровать поставили за шкаф, у нас получился как бы свой уголок, а Вовке отец привез раскладушку, ее ставили на ночь в середину комнаты к большому окну под фикус. На следующий день Леля попросила наши паспорта, посмотрела на меня:
— Ты что, немка?
— Там же написано, финка.
— Ты не волнуйся, я про это знаю, у моего Семена мать немка, у них тоже такие паспорта. — Потом она будто спохватилась и прошептала: — Вы только ему не говорите, он это скрывает. Он же у меня член партии. Анкеты у него чистые. Всю войну провоевал, немецкий как русский знает. Его родня с материнской стороны живет в ссылке в Средней Азии. — Она вложила мое удостоверение в Шуркин паспорт, отвернувшись к шкафу, проговорила: — Я должна отдать паспорта на прописку, если что…
Через несколько дней она вернула нам паспорта, сказав, чтобы я не забыла отнести свой документ на следующей неделе на продление. Я кивнула. В тот вечер, вернувшись со школы, Шура сказала:
— Идем на улицу.
Мы вышли, она обняла меня:
— Ты знаешь, я говорила с отцом, он может тебя удочерить, — тогда ничего этого больше не будет, ты сможешь поехать с нами под Ленинград, отец собирается весной переехать, продаст все, и мы вместе переедем. Будешь жить с нами.
Я заплакала.
В паспортный стол я отправилась в понедельник. У меня взяли мое удостоверение и как обычно велели прийти через два дня. А когда я пришла за паспортом и назвала свою фамилию, секретарша сказала, что меня просит зайти начальница. У меня заныло под ложечкой и пересохло в горле. В голове мелькнуло: «Вышлют». Я встала. Секретарша велела сесть на место и ждать, пока вызовут. Показалось, будто откуда-то издали прокричали мою фамилию. Я прошла за секретаршей в большой кабинет с высокими узкими окнами. Между двумя завешанными толстыми темными шторами окнами за большим письменным столом сидела в форме офицера милиции блондинка с волнами и трубочками на голове. Вышла секретарша, она заулыбалась, указала на стул, назвала меня по имени, показалось, что она произнесла мое имя без акцента. Я продолжала стоять, она повторила: