Наша эстонка, Хилья Эрнестовна, удивлялась, как это может быть, чтобы человек не знал родного языка, когда Сюлви читала по-эстонски с русским акцентом.
А вообще все так странно: у меня арестованы родители, и я никто, никакая не комсомолка и прекрасно говорю по-фински и по-эстонски, а меня не высылают только потому, что моя тетя была замужем за русским и он погиб на фронте. Я и лица-то его не помню. А Сюлви такая же, как все… Она ни в оккупации, ни в Финляндии не была.
И как это мы предавали, когда никого из наших и на фронт-то не отправили?
Статью ж в удостоверение личности дали всем — и тем, кто был в оккупации, и тем, кто не был. Просто механически, если в паспорте было написано «финн», как только исполнилось шестнадцать лет, — ты — предатель и живи, согласно этой статье, в небольших городишках, а лучше всего — в колхозах. А в финскую войну наших брали в армию и отправляли на фронт воевать с финскими финнами. Дедушка считает, что просто усач на всех финнов разозлился, но тех, в Финляндии, ему не достать, на нас и отыгрывается.
Снег растаял, в школе в воскресенье назначили воскресник, надо было убирать парки и газоны от прошлогодних листьев и мусора.
Нас собрали в школьном дворе, тепло грело солнце, по небу медленно плыли белые клочки облаков. Я посмотрела на темно-красную кирпичную водонапорную башню, показалось, что она качается…
Я подошла к Герке Николаеву и спросила:
— Тебе не кажется, что башня качается?
Вначале он сказал, что если долго смотреть в одну точку, непременно что-нибудь будет казаться, а потом он посмотрел на башню и облака и объяснил, почему создается такое впечатление. Все то время, пока он говорил, он усиленно старался носком ботинка выковырять камешек из земли, а когда выковырял, то пнул его ногой, и камень гулко стукнулся о забор. Он замолчал, посмотрел на меня и непонятно к чему спросил:
— Слушай, почему ты не читаешь стихов со сцены?
Я ответила:
— Наверное, не умею со сцены.
Он вытащил свои большие тяжелые руки из карманов, указал на башню:
— Видишь, как сильно качается. — А потом добавил: — Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь лучше тебя читал стихи. Может, ты их пишешь?
— Нет, не пробовала. А ты пишешь? — спросила я у него. Он ответил, что пробовал, но у него плохо получается.
Наконец наш преподаватель физкультуры крикнул: «По парам становись!». Я заметила, что Валя Сидорова стояла одна и подошла к ней.
— Хочешь, я с тобой пойду?
Привели нас к большой лютеранской церкви, она стояла на холме и была отовсюду в городе видна. Нам надо было очистить весь этот холм от прошлогодней травы и листьев. Герка подошел ко мне и спросил, почему я ушла. Я ответила, что у него не было рабочего инструмента. Он сказал, что зато он может носить корзины с мусором.
— Я тоже могу прекрасно носить корзины, они вовсе не тяжелые. Он снова заговорил о стихах и предложил, если я соглашусь, поговорить с Эльфридой Яковлевной, чтобы она мне нашла, что читать на первомайском вечере.
— Я не могу со сцены ничего прочесть, Эльфрида уже несколько раз предлагала.
— Я не замечал, чтобы ты волновалась. Надо приучить себя выступать перед публикой.
— К чему? Ни в вожди, ни в народные трибуны я не собираюсь подаваться…
— А я если бы жил в Древнем Риме, то подался бы в ораторы — живи и ораторствуй сколько хочешь, тебя слушают и даже деньги дают…
— Перестань трепаться, работать надо, вон Аннушка на нас смотрит.
В церкви зазвонили колокола, народ начал выходить на улицу. Странно: всегда, когда я иду мимо церкви, меня будто тянет туда, но, кажется, я никогда не решусь войти. Я знаю молитвы и помню мотивы многих псалмов, которые там поют. Я бы все поняла, о чем говорит священник. Говорить и читать книги можно на любом языке, а молиться… кажется, только на родном. Интересно, что было бы, если б в интернате узнали, что я в церковь ходила, смеяться бы начали… сообщили бы в школу, меня бы к директору вызвали, наверное, из школы исключили…
Герка вдруг спросил:
— О чем ты думаешь?
— Ты никогда в жизни не догадаешься, о чем я думаю, как бы ни старался. Герка поднял руку, видимо, хотел сказать что-нибудь типа: «Ну уж!». Герку позвала биологиня Анна Петровна, унести полные корзины. Уходя, он тихо проговорил:
— Хочешь я тебе стихи принесу, настоящие, не свои? Я кивнула, он убежал.
Из церкви выходили женщины, одетые в темные одежды; у многих были бледные с покрасневшими глазами лица. Я подумала: «Наверное многие молились за тех, кого в эту весну раскулачили и сослали в Сибирь, арестовали…».
* * *
Ночью была первая весенняя гроза. Мы набрали большой бак дождевой воды, чтобы помыть головы. Римка затопила плиту, мы подняли бак с водой на плиту. Вокруг большого котла наставили маленьких ковшиков и кастрюлек — кто с картошкой, кто с чем. Мы с Шурой сварили перловую кашу, я сбегала в магазин за молоком, а после обеда в кладовке устроили баню. После мытья мы, взрослые девчонки, решили накрутить волосы и пойти вечером в парк на танцы.
Ирка Савчинская достала из своего чемодана кусочек белой тряпки, нарвала ленточек, накрутила на каждую ленту бумажку — получились папильотки. Ей самой они вовсе были не нужны, она и так кудрявая, но она про такие дела все знала. Вначале она накрутила на Нинкину голову круглые маленькие шишки, а потом взялась за меня. У нее была тяжелая хозяйская рука. Она больно хватала пряди волос и стягивала их в тугие шишки, будто ставила мне на голову банки. При этом она ворчала, что у меня слишком много волос. Домик наш был маленький и низкий, мы занимались этим делом возле окна, которое было открыто. Эстонцы с нашей улочки старались нас не замечать. Конечно, они помнили своих прежних соседей, которые куда-то убежали, бросили свой дом. Я знаю, что они о нас думают. Мы дети мешочников, драных оккупантов… А когда я была в магазине или в бане, они принимали меня за свою и говорили со мной. Я им понимающе улыбалась и говорила с ними как своя.
Ирка еще сбегала за кусочком тряпки, снова нарвала ленточек и опять принялась за меня. В окне появилась голова нашей физички Зинаиды Матвеевны с волнами и роликами на голове. Она погрозила мне пальцем:
— Видела, видела тебя, Хиива, вчера в парке кое с кем.
Я растерялась и не успела ответить. Ее каблуки застучали по булыжнику узенького тротуара.
— Откуда это она взяла, я ж с вами тут во дворе вчера была? Ну, посмотрим сегодня вечером, постараюсь не одна домой прийти.
Римма спросила:
— А вдруг не получится? Что сама кого-нибудь уговоришь пойти провожать?
Я замолчала: действительно, я что-то не то ляпнула, теперь если и получится, так подумают, что сама уговорила, дура какая. Это я от Шурки научилась, но у нее все иначе. Если бы она это сказала, никто бы не подумал, что у нее не получится… Да, она такую глупость и не сказала бы.
Ирка из моих волос сотворила то же самое, что было на голове нашей физички. Я посмотрела на себя в зеркало и растерялась: моя голова стала трехэтажной, волосы росли как бы отдельно, будто приклеены ко лбу, такие прически носили когда-то в старину, кажется, при Петре I, а сейчас юбки носят узкие и коротенькие, на кофтах плечики. Эстонки привыкли так ходить, они громадного роста.
У меня получилась громадная голова, а сама худая, и как-то я вся уменьшилась… Шурка расхохоталась, когда я с этими сосисками на волнах, как она их называла, пришла на кухню, где она стирала белье. Я вытащила все зажимки и заколки, начала расчесывать, волосы запутались, пришлось их намочить.
Вечером из дому мы вышли все вместе, но в парке, когда шли в сторону танцплощадки по деревянному мосту, который был проложен через глубокий овраг, Шура взяла меня под руку и шепнула:
— Пошли чуть в сторону, я что-то тебе расскажу.
Мы прошли через полуразвалившиеся ворота старого замка, встали на дорожке у крутого спуска к озеру. Солнце садилось за озеро, заползали клубы тумана. На танцплощадке играли танго, хотелось пойти танцевать. А Шура сказала: