В эти минуты Альфред готов был поклясться, что ничего прекраснее и величественнее, чем пустыня, он не видел и, очевидно, никогда не увидит.
Но вот наступило утро, багрово-красное солнце встало над безоблачным горизонтом, и палящий зной обрушился на путешественников. Ни деревца, ни скалы, ничего, что дало бы хоть крошечную тень, где можно было бы отдохнуть от палящих лучей. Лишь песок, раскаленный и излучающий жар, песок — насколько хватает глаз. Прокаленный неподвижный воздух трепещет от зноя — ни ветерка, ни дуновенья. Впрочем, это счастье, когда нет ветра — такой же жаркий, как все вокруг, он несет смертельную опасность; может высушить бурдюки — кожаные мешки с водой, без которой путника ждет верная гибель.
Брем очень страдал от жары. И хоть он по-прежнему восторгался ночной пустыней, днем она казалась ему отнюдь не такой привлекательной. Но самое страшное ждало Альфреда и его спутников впереди.
Это случилось на пятый или шестой день пути. На небе появились тучи, и Брем почувствовал: что-то должно произойти. Впрочем, погонщики верблюдов почувствовали приближение опасности гораздо раньше. Почувствовали это и животные — они стали нервничать, плохо слушаться погонщиков, быстрее уставать. К концу пятого дня путешествия по пустыне верблюды настолько выбились из сил, что еле переставляли ноги. Но погонщики против обыкновения не остановили караван, не сняли с животных тяжелые тюки, а продолжали гнать верблюдов вперед. На исходе шестого дня небо окончательно затянуло тучами, густой, непроницаемый туман заволок всю пустыню. Духота, которая усиливалась с каждым часом, казалось, достигла предела. Но к утру она стала еще нестерпимее. Впрочем, о том, что наступило утро, можно было узнать с трудом: солнце не могло пробиться сквозь еще более сгустившийся туман, и в полдень над пустыней царили сумерки. Однако ветра пока не было. Погонщики торопились воспользоваться этим, пристраивая самое ценное — мешки с водой — рядом с лежащими верблюдами так, чтоб эти мешки были защищены от южного или юго-западного ветра телами животных. Пристроив воду, они, плотно завернувшись в свои плащи, сами улеглись за тюками и ящиками, снятыми с верблюдов. И вот налетел первый порыв жаркого, раскаленного ветра. В то же мгновенье мириады песчинок взвились в воздух, окрасив все вокруг в желто-оранжевый цвет. Так начался ураган — самум, что в переводе значит «пышущий ядом». Через секунду уже все кругом вертелось с бешеной скоростью, все было заполнено взвившимся песком. И вдруг среди этой бешеной пляски поднялся огромный столб, второй, третий… Они крутились, стремясь вперед с неимоверной скоростью, то подпрыгивая, то изгибаясь, то вдруг падая и превращаясь в холмы. А на смену им поднимались новые и тоже неслись по пустыне в дикой пляске. И горе тому каравану, который окажется на пути этих песчаных столбов! Но если столбы песка и пронесутся мимо — все равно плохо людям и животным. Мельчайшие острые песчинки проникают сквозь одежду, и все тело начинает гореть, губы трескаются от жары, любая царапина, любая ранка начинает кровоточить и доставлять человеку страдания. Голова болит так, что люди нередко теряют сознание, руки и ноги отекают, страшная жажда не покидает человека ни на мгновенье. А ко всему этому примешивается чувство страха за воду — если ветер хоть чуть-чуть коснется кожаных мешков, они треснут, и вода моментально испарится.
И тогда пережившие самум будут завидовать тем, кто умер, не выдержав этой бури: по крайней мере они умерли быстро и им не суждено погибнуть медленной мучительной смертью.
Альфред видел полузанесенные песком скелеты людей и животных и знал: это останки тех, кто потерял воду. И где гарантия, что и его скелет не будет покоиться здесь, в бескрайних песках пустыни Бахуиды?
К счастью, все обошлось благополучно, и караван снова зашагал по раскаленному песку, под палящим солнцем. Но погонщики тревожно поглядывали на небо — пустыня коварна, и кто знает, что произойдет через день или два? И благополучно ли для путешественников окончится новый ураган?
Вот почему так обрадовался Альфред, когда увидел первые лачуги Хартума. Он понял, что триста километров раскаленного песка и палящего солнца, триста километров, где каждую минуту может налететь «пышущий ядом» ветер, остались позади. Здесь была тень, здесь была вода. Здесь можно было встретить и европейцев, по которым так стосковались барон и Альфред.
О, как счастлив был Альфред, когда на следующий же вечер в доме доктора Пеннэ, где они поначалу остановились, собрались жившие в Хартуме европейцы. Как горели его глаза, когда слушал он споры о том, что происходит в Европе, — в Хартум приходили французские газеты (правда, с опозданием на месяц), и все общество прочитывало их до последней строки. И конечно, собираясь чуть ли не каждый вечер, обсуждали новости, спорили, иногда до хрипоты. Как весело подпевал Альфред, когда, прекратив споры о политике, кто-нибудь брал гитару и ночной Хартум оглашался звуками итальянских, французских, немецких и английских песен. В эти вечера Альфред готов был каждому из них открыть свое сердце, поклясться в вечной дружбе, выполнить любую просьбу своих новых знакомых.
Милый доктор Пеннэ! Как рассердился Альфред, когда добрый старик предупредил, чтобы он не слишком доверял этим людям. И как скоро убедился Альфред, что доктор был прав: днем это были совершенно другие люди, в них трудно было узнать тех, кто накануне вечером распевал «Марсельезу», спорил о республике, пел веселые итальянские песенки, читал стихи.
Альфред был молод, очень молод. Он еще не умел разбираться в людях, у него не было жизненного опыта. И тем не менее он очень скоро понял: здесь, в Хартуме, собрались негодяи, плуты, мошенники, убийцы, которые у себя на родине не избежали бы тюрьмы.
Он записал это в своем дневнике и дважды подчеркнул написанное. Ну хорошо, понял, записал. А что же дальше? Барон собирается на какое-то время задержаться в Хартуме. Его, видимо, устраивает это общество. Но Альфред больше не хочет, не может видеть этих людей. Что же делать?
Единственный человек, с которым он мог поделиться своими мыслями, был доктор Пеннэ. Он понял Альфреда с полуслова. И сразу дал ему совет: попытать охотничье счастье в окрестностях Хартума, пока барон уладит дела в городе и экспедиция двинется дальше.
Птицы
— Я вами недоволен, Альфред, — барон отодвинул от себя птичьи шкурки и посмотрел на стоящего перед ним Брема.
Мюллер ждал, что его секретарь начнет оправдываться, придумает какие-то объяснения.
Но Альфред молчал.
— Я вами недоволен, Брем, — снова, но уже громче повторил барон, — за столько дней всего сто тридцать шкурок! — Барон прошелся по комнате, постоял у окна, все еще ожидая, что его секретарь что-нибудь ответит. Однако Альфред продолжал молчать.
Барон резко повернулся, сделал шаг в сторону Брема и вдруг остановился, пораженный: перед ним стоял не тот наивный и восторженный, готовый на все юноша, которого немногим меньше года назад пригласил барон Мюллер в качестве своего секретаря. Перед ним стоял повзрослевший человек с бронзовым от загара лицом, на котором особенно ясно выделялись серые глаза. Сейчас в них светилось с трудом сдерживаемое бешенство.
Мюллер окончательно вышел из себя. Он стал кричать, что Брем забыл, кто он и зачем находится здесь, забыл, что его пригласили не на прогулку, а для работы, что он не ценит доброго к себе отношения…
— Я теперь понимаю, господин барон, — голос Альфреда дрожал от гнева, — как различны наши цели. Вас интересует количество добытых шкурок, меня интересует научное коллекционирование. А старания коллектора или естествоиспытателя редко бывают признаны. Если бы наука сама не влекла к себе непреодолимо, если бы она не вознаграждала преданных ей наслаждением служить истине, высокому, я с этой минуты не стал бы делать ни одного наблюдения, не добыл бы больше ни одного животного… — Альфред повернулся и решительно вышел из комнаты.