Литмир - Электронная Библиотека

Так беспредельно, ненасытно рос эгоизм, и наконец ради власти, денег, земель и домов человек позволял себе всё, так что в его глазах становились смешны добродетели, если никто не платит за них, а пороки приносят вознаграждение. Так ложился ещё один камень в незримую стену вожделенного храма, в котором прощали себе всякий грех, включая и преступление. Уже никто не мог видеть себя виноватым, если имел власть, деньги, земли, дома. Так отмирала, терялась способность судить себя самого по законам Христа, осуждать за грехи, становиться лучше и чище, ибо в собственности растворялось представление о пороке, а нравственностью становилась безнравственность.

Возведенный храм превращался в тюрьму. В тюрьму духа и мысли. В тюрьму для братской, истинно христианской любви. Жизнь обращалась в одиночное заточение, где никто не существовал для другого, как завещал человеку Христос. Очень трудно бывало в этой невольной тюрьме. Злоба овладевала, тоска. Враги со всех сторон обступали её, желая отобрать, желая присвоить себе. Но уже прикован был к этой тюрьме человек цепями корысти и уходить по своей воли из тюрьмы не хотел. Унижения. Зависть. Обиды. Страдания. Кровь.

А ему представлялось, как только в нем пробудилось сознание, что выбраться из этой тюрьмы легко и возможно. Легко и возможно устроить иначе. Уничтожьте собственность и сообща владейте имуществом. Перестаньте весь мир делить на мое и твое. Восстаньте людьми, какими их видел Христос. С чуткой совестью. С рыцарской честью. С благородством души. С любовью к ближнему. С милосердием ко всем, кто живет на земле.

Тогда падет добровольное заточение, где вы страдаете от страха, от зависти, от вражды. Вы перестанете пить кровь того, кто мало имеет, и проливать кровь того, кто имеет больше, чем вы. Порок перестанет соблазнять и манить. Не станет нужды воровать и обманывать, ибо без денег, без владения землей и домами не украдешь, краденого не сбудешь, не станешь убивать, чтобы владеть. В душах умрет презрение к ближнему, ибо презирают лишь тех, у кого не имеется ни денег, ни земель, ни домов, а ненавидят лишь тех, кто вознесся выше тебя, и нельзя не любить и ближних и дальних, если все равны и все братья между собой.

Так очевидно. Так просто. Понять эту истину может любой. Нужна только ясная, чистая вера в Христа.

И верил в Христа. Он жил так, как заповедал Христос. Он пример подавал. Он не спешил. Он понемногу очищал веру в Христа, запачканную жаждой богатства даже у тех, кто молился Ему и проповедовал и проповедовал веру в Него. Он мешал тем, кто, как Кромвель, хотел отобрать и на месте неравенства, жестокости и вражды воздвигнуть новое неравенство, новую жестокость и новую ненависть и вражду. И за это ждала его смерть. Он никого не винил. Он не проклинал тех, кто приговорил его к смерти. Но он продолжал удивляться, отчего его мысль о равенстве и братской любви, которая прямо вытекает из заповедей Христа, не находит отклика в сердцах христиан, почему она всем, кто клянется, что верит в Христа, и действительно верит в Христа, представляется нелепой и дикой. Они клянутся, что верят в Христа, и действительно верят в Христа и топчут друг друга, лишают ближнего чести и хлеба, сеют разрушенье и смерть, живут в страхе друг перед другом и продолжают мечтать о собственном доме, о собственной власти, о собственных доходах и землях, о собственном благополучии, которое всегда оборачивается неблагополучием для других. Только о себе, о своем, когда все мы братья, все мы равны во Христе. Он никого не винил. Не проповедовал кровь и насилие. Они были слепы. Ему надлежало их вразумить. Он не смог, не успел. И потому им на погибель призывается Кромвель. Ему придется уйти. Он себя не жалел. Он страдал, что его мысль о благоразумной, добропорядочной, глубоко нравственной жизни без денег, без собственности, без презренного «моё» и «твоё», может быть, будет забыта людьми. Надолго забыта. Он все-таки верил, что забыта не навсегда.

И Томас Мор впервые с ненавистью взглянул на Томаса Кромвеля. Его глаза кололи, как иглы. Зубы стиснулись. Напряглись кулаки. Отвращение сменялось бессмысленным бешенством. Кромвель опомнился и умолк. Быть может, ощутил на себе его взгляд. Быть может, вдруг вспомнил, что за этими стенами его ожидали дела: ещё не всё отобрал и украл, не всех перевешал, под топор палача отправил не всех. Томас Мор шагнул, точно мертвая тишина внезапно толкнула его. Томас Кромвель оправил волосы, приладил берет и презрительно бросил от самых дверей:

– Дозавтра, мастер. Надеюсь, вы не уступите королю.

Он ответил почти машинально:

– Прощай и будь готов к скорой встрече со мной.

Томас Кромвель больше ничего не сказал. Только взвизгнула дверь и простучали, удаляясь, шаги.

Глава третья

Аббатство

Генрих шел тяжелой походкой тучного человека. Он свернул на женскую половину, чтобы выйти из дворца незаметно. На нем была одежда простого солдата. Вдруг дверь приоткрылась и женская рука в чем-то розовом схватила его и втащила к себе. Фрейлина Анны прильнула к нему и подставила жадные губы. Он поцеловал их несколько раз с наслаждением, но отстранил её и сказал:

– Потом. Я спешу.

Он свернул ещё несколько раз и вышел на задний двор через малоприметную дверь. Под старым дубом слуга держал под уздцы его жеребца. Жеребец был сытый, золотисто-коричневый, крупный, с черной гривой и черным хвостом, с крепкими ногами и широким задом. Слуга подержал кованое, высоко подвязанное стремя и помог ему вставить сапог. Генрих тяжело поднялся в седло. Жеребец повернулся к нему, сверкнул злыми глазами, попытался взбрыкнуть и сбросить его, но не смог: король был слишком тяжел и для него. Генриху нравился его норов. Он засмеялся и тронул повод. Жеребец взял с места рысью. За ним из тени вышел конвой на гнедых лошадях, всего пять человек вместо шести. Генрих ехал за старшего.

Они выбрались из королевского парка дальней калиткой, проскакали узкой тропинкой и пошли крупной рысью проезжей дорогой. Издали можно было подумать, что это обычная стража.

Генрих любил такие прогулки. Отец посадил его на коня, когда ему было пять лет, как в этом же возрасте посадил отца дядя. Он освоился сразу, точно родился верхом. Его не пришлось поощрять. Он поскакал за отцом, легко догнал и стал его догонять. Отец щурился, улыбался и сказал несколько раз, что он молодец.

Это было счастливое время. С возрастом он всё реже видел отца. Наследником был Артур, его старший брат, болезненный мальчик. Он должен был стать королем. Отец редко отпускал его от себя и рано стал посвящать в дела королевства. Генриху предназначалась иная судьба. Он должен был стать богословом. Ему предстояло сделать карьеру архиепископа и кардинала и стать помощником брата. Отец сдал его на руки учителям и предоставил свободу.

Он оставался верен своим французским пристрастиям и подобрал учителей, преданных новым течениям, идущим из Франции, проникшим туда из Италии. Первым и главным учителем был Вильям Блаунт, четвертый лорд Маунтджой, старше его лет на двенадцать-тринадцать, почти ровесник его, и они очень скоро стали друзьями.

Лорд Маунтджой был учеником Эразма из Роттердама, верным и страстным. Он состоял с учителем в дружеской переписке и очень скоро через него познакомился с лучшими умами Европы. Он решил, по их совету и наущению, воспитать Генриха, как уже было принято воспитывать принцев во Франции и в Италии. Под его руководством ему предстояло стать свободомыслящим и всесторонне образованным человеком, и он стал им.

Разумеется, прежде всего он должен был говорить по-латыни, ведь ему предстояло общаться с отцами церкви и с самим римским папой, от которого когда-нибудь он должен был получить кардинальскую шапку. Он без труда овладел классическим языком и полюбил римских писателей, в особенности Вергилия и Цицерона, а его настольной книгой стали жизнеописания римских цезарей, которым он хотел подражать.

Учитель был им доволен и нередко его наставлял:

8
{"b":"551816","o":1}