Он видел, что король втягивал его в ещё один бесполезный, бессмысленный спор, не первый в последние месяцы, несносный, неприятный ему, ибо у него просили согласия, которого дать он не мог и в котором не мог отказать. Он стоял, смотрел как беспокойно двигались руки, как тяжело и порывисто Генрих дышал и подыскивал холодные, невозмутимые фразы, которые бы были способны загасить этот спор, не только о жене, но и о Боге, который благословил этот брак. Он пытался избежать прямого ответа, но какие же в этом случае могли быть благоразумные фразы? Все, какие подворачивались ему на язык, казались случайны, двусмысленны, чуть ли не в каждой он обнаруживал острое жало, которое могло бы ещё пуще распалить короля, разжечь словесный пожар да ещё нарушить эту сложную, какую-то странную дружбу, прежде времени смешать его близкие и дальние планы обустройства мирной жизни в стране, остановить этот парламентский акт о свободных крестьянах прежде всего.
Он склонил голову на плечо, как понурая птица, опустив вдоль тела бессильные руки, сердясь на себя за медлительность мысли, всегда живой и покорной ему, и приглушенно, вежливо говорил:
– Может быть, её величеству трудно понять, ибо испанский союз был нашей давней, традиционной политикой, которая и упрочила власть новой династии. К тому же её величество женщина и живет более сердцем, чем разумом, как пристало жить нам.
Король проворчал, посмеиваясь каким-то жидким, видимо деланным смехом:
– Ну, и сам ты не любишь давних традиций. Дозволь я тебе, ты давно бы расправился с ними, всё перевернул бы вверх дном, для начала отобрав у владельцев законное право поступать с землей, так им захочется, если истекает срок договора, как бы этому ни противился арендатор, а меня, чего доброго, короля превратил бы в какого-то князя в каком-то твоем Амауроте или как там сказано у тебя.
Он возразил равнодушно:
– Сперва непригодность, неразумность давней традиции должна сделаться очевидной, понятной для всех, как и традиция владельца овец лишать землепашца земли, когда истек срок договора. Разумеется, это дело законное, испокон веку идет, однако ж противное призыву о милосердии, идущему свыше. Разве так плохо, если не жестокость закона, но милосердие станет традицией?
Серьезно взглянув на него, король шагнул, тяжело переступая отекшими больными ногами, обтянутыми тесным черным трико, крепко взял его под руку и медленно повел рядом с собой, дружелюбно, почти успокоенно растолковывая ему:
– Ты настоящий мужчина. Решительный. Смелый. Ты в любых обстоятельствах владеешь собой. Мне нравится это в тебе. Сам я слишком порывист. Мне всегда хочется в один миг всё переменить, если это может увеличить мою власть над людьми, ведь им во благо сильная власть короля.
Они неторопливо шагали неприютным гулким сводчатым залом. Его быстрые тонкие ноги не попадали в шаг короля. Он то и дело мягко ударялся и терся о жирный бок, о женственное бедро, неловко переступая, размышляя о том, что Генрих не только нетерпелив и порывист, это бы ещё ничего, и отговаривался полушутя:
– Всё решительное подозрительно женщинам. Им спокойно, уютно лишь с тем, что устойчиво и привычно для них. В риске мужчин они подозревают опасность для своего очага, возможность потерять равновесие жизни, утратить домашний покой. В женщинах говорит материнство. Им дорого насиженное гнездо.
Прихрамывая, переваливаясь, должно быть, не слушая, что ему говорят, король продолжал настойчиво объяснять:
– Порвать с Испанией было необходимо. Не для меня одного. Ты поверь. Но для Англии. Возможно, и для Европы.
Ему было неприятно дышать этим воздухом, застоявшимся, волглым, не освеженным чистым ветром полей, по которым любил он гулять. Вызывала досаду роскошная пустота огромного зала. Идти с хромающим королем становилось всё неудобней, всё тяжелей. Он видел, что, на какие дипломатические умолчания он ни пускался, его всё же втягивали в этот не только тщетный, суетный, но ещё и таящий опасность, слишком многозначительный диспут о личной жизни и политике короля. Душевный покой был утрачен. Настроение становилось всё хуже, каким-то раздраженным, гадким, чужим. Все-таки он терпеливо, с едва уловимой насмешкой спросил:
– Потому что паршивец Карл отказался жениться на вашей любезной сестре? Взглянув невнимательно, искоса, покачнувшись оттого, что неловко ступила больная нога, король возразил:
– Это был всего лишь отличный предлог. Не больше того. Благодарение Господу, что такой предлог подвернулся. Тебе ли не знать, что Испания становилась слишком сильна и опасна. Этот Карл родился в рубашке. Ему досталась не только Испания. Он стал владеть Германией, Италией, Фландрией и Вест-Индией. Ему противостоит одна Франция. Если бы мы не разорвали с Карлом союз, он раздавил бы Францию, как орех. Тогда ему на потеху осталась бы только Англия, подобие мыши, загнанной в угол. Каково тогда было бы мне, тебе, англичанам?
Пытаясь неприметно вывернуть затекавшую руку из тяжелой руки короля, шагая неловко, раздражаясь всё больше, он ответил негромко, решительно, жестко:
– От иноземных вторжений нас отлично защитила природа.
Подведя его к большому камину, сложенному из диких камней, в котором, слабо мерцая углями, догорали дрова, король выпустил наконец его утомленную руку, опустился в тяжелое кресло, покрытое войлоком, обитое вытертой кожей, и громко хлопнул в ладоши. В тот же миг дежурный выскочил из-за высоких дверей, не издав ни скрипа, ни звука. Не взглянув на него, король отрывисто приказал:
– Больше огня.
Дежурный, услужливо пав на колени, осторожно, умело расшевелил головешки, засверкавшими тут же свежими языками огня, и ловко, размеренно, с перерывами, давая заняться, подбрасывал тонкие высушенные поленья.
Король, с удовольствием, написанным на лице, протягивая руки к огню, насмешливо говорил, перейдя на латынь:
– Твоя природа не помешала ни римским солдатам, ни Вильгельму Завоевателю. Ты иногда забываешь, в каком мире живешь. Жестоком, безжалостном мире, поверь. Наш остров все-таки не похож, как ты ни старался, на тот, который ты так умно и с такими удивительными подробностями описал в своей славной книге. Я прочитал её с удовольствием. Не будь я королем, я, может быть, написал бы не хуже. Но я король. Мне известно, что вокруг нас природа не создала стольких подводных мелей и скал, чтобы сделать подход чужих кораблей невозможным, даже в пору туманов, а у испанцев довольно трехпалубных галеонов, чтобы напасть со всех сторон одновременно, высадить несколько армий и прикрыть их огнем своих пушек.
Наблюдая, как охотно и весело разгорался огонь, обдавший ноги, обутые в башмаки и чулки, первым, самым ласковым, самым любимым теплом, он почтительно, неподвижно стоял рядом с креслом и без желания, но уверенно отвечал:
– Вместо того, чтобы воевать почти беспрерывно четыре столетия, наши солдаты могли бы искусственно так укрепить берега, что немногие защитники могли бы отразить неприятеля, каким бы ни располагал он количеством галеонов и пушек.
Взглянув на него с удивлением, король коротко, пренебрежительно рассмеялся:
– Что я слышу! Да уж не поверил ли ты спустя столько лет, что твой выдуманный Утоп в самом деле прорыл те пятнадцать или сколько там миль, которые отделили его особенный остров от враждебного ему, как и нам, континента?
У него робко сжалось и дрогнуло сердце. Мечта, посетившая его в юности, теплилась все эти годы, подобно искре под слоем золы, где-то тайно и глубоко, и в сущности никогда не оставляла его. Теперь она вдруг шевельнулась под слоем вседневных забот, всполошив его совершенно некстати. Его доброй мечте не мешали ни удивленные взгляды, ни пренебрежительный смех короля. Он подумал о том, что, казалось бы, фантастичное, невозможное, о чем он, страстно мечтая о добром мире и мирном труде, восхищенно писал в своей книге, о чем так неожиданно, высокомерно и почти издевательски напомнил король, могло быть так возможно, вполне исполнимо, легко, хоть бы завтра это начать, пойми только король, что укрепление берегов и удобней и надежней для всех, не говоря уже о солдатах, которые, оставив оружие, охотно возвели бы неприступные крепости, лишь бы не рисковать беспрестанно жизнью в боях, не принесших ни покоя, ни мира.