Он размышлял, не взваливал ли на плечи себе столь тяжкий крест, под которым и самый праведный споткнется не раз? Он мог бы, разумеется, отказаться. Он бы сумел найти благовидный предлог и сохранить с Генрихом приятные отношения полуприятельства, временами близкого к дружбе, но почему-то об отказе не помышлял. Он лишь вопрошал, тревожно и часто, по силам ли ему этот крест, не раздавит ли ноша сия, ибо слаб человек, ведь и Тот, Кто всем нам пример и пример, падал не раз под крестом. Все эти мысли и чувства клубились там, в глубине, а его лицо оставалось невозмутимым, словно ничто не страшило его и не могло устрашить.
Король встрепенулся, цепкими пальцами подхватил со стола государственную печать, рассмеялся, довольный, и сквозь смех с увлеченьем сказал:
– Вот вам власть над моим королевством. С этой минуты ничто не решится без вашего слова. Я сам без вашего совета не предприму ничего.
Печать была небольшой, однако тяжелой, и он негромко сказал, взвешивая её на открытой ладони:
– Я должен подумать, милорд.
Генрих с горячностью вскрикнул, ткнув в его сторону укоризненным пальцем:
– Не кривите со мной! Не люблю! Убежден, что об этом вы тайно мечтали давно! Не могли не мечтать! Не в вашей натуре перо да перо! Ведь вы не Эразм! Эразм просвещает, истребляет невежество, глупость, а вы хотите людям добра. Вы мечтаете о справедливости. Одного пера для этого мало. Справедливость, добро, любовь ближнего к ближнему зависит от власти. Вот она – берите её! С вами парламент. Коммерсанты и финансисты благословляют вашу неподкупную честность. Народ верит в ваш праведный суд. Наконец, вы же знаете, Томас, я люблю вас как друга. Чего вам ещё?!
С невидимой тягостью на душе, с возбужденной надеждой, с невозмутимым лицом он тогда строго спросил, открыто глядя в рыжие глаза Генриха и короля:
– В какой мере я буду свободен, милорд?
Неопределенно прищурясь, подергивая широкую цепь, висевшую у него на широкой, жиревшей груди, с веселым лицом, король и Генрих веско, раздельно проговорил:
– Земные дела в руках Провидения, и вы станете свободны ровно настолько, насколько смогу быть свободным и я.
Тут сердце у него застучало, сильно и бодро. Ему вдруг стало легко. Откровенная радость засветилась в глазах. Он поклонился неумело, неловко и поспешно сказал:
– Тогда я согласен, милорд.
Засмеявшись беспечно, дружески ударив его по плечу, блестя задорными, менявшими цвет на зеленый глазами, с просветленным лицом, Генрих заговорил непринужденно и звонко, как редко с кем говорил:
– Я так и думал! Я это знал! Наконец в моем королевстве съединились для доброго дела власть государя и ум мудреца! Во все времена, чему нас учит история, они шли друг против друга, во вред государству! Я размышлял, прежде чем сделать свой выбор, что было бы с Римом, если бы против великого Цезаря не выступил Цицерон? Какое величие, какое могущество ожидало империю, а вместо того – рознь, гражданские войны, вражда. Я же призвал вас для мира. Наши соединенные силы мы направим на благо Англии, против розни, против вражды!
Его невольная радость тихо тускнела от громких, уверенных, как будто заранее приготовленных слов, но Генрих выглядел таким простодушным, и не было возможности не согласиться служить ему во имя добра. Мир в государстве? За это и жизни не жаль! Он всё же решился напомнить:
– До сей поры пост лорда-канцлера занимали в Англии служители церкви, а я мирской человек. Подобает ли мне занимать это место, милорд?
Генрих, довольно ещё молодой, рано занявший престол и давно привыкнувший к власти, отрезал невозмутимо:
– Если я так хочу, это место вам подобает занять. По нынешним германским и римским делам я замечаю, что церкви не следует вмешиваться в мирские дела. Мирские дела духовному лицу не по силам. К тому же, нынче у церкви достаточно собственных, слишком сложных, слишком запутанных дел. С другой стороны, епископ, тем более кардинал непосредственно подчиняется римскому папе, а не своему королю. Такое положение делает его независимым от моих повелений. По правде сказать, это нередко запутывает дела государства. Ибо, по моему глубокому убеждению, в наших делах должны быть целеустремленность и ясность. Единая воля. Единая власть. С единственной целью достичь этих благ я предоставляю толь почтенное и почетное место философу, как предлагает делать Платон, великий мудрец, которого оба мы почитаем. В общении с вами я обнаружил у вас трезвый, сильный и образованный ум. Я надеюсь по этой причине, что именно с вами смогу договориться легко по самым разнообразным делам управления, а вы договоритесь с парламентом. И мне плевать, что по этому поводу наговорят пустословы, клянусь головой!
Он покачал головой:
– Это место не столь уж почетно, милорд.
Полный энергии, беспокойно и часто переступая на длинных ногах, Генрих взглянул на него удивленно:
– После короля это первейшее место в стране. Его каждый мечтает занять. Ради него свершается подлость и преступление. Только свистни, набегут, как стая крыс. Захочу, станут биться друг с другом мечами, из мушкетов станут палить. Я вижу, в вас заговорила гордыня, мой друг. Прежде я этого не замечал.
Он вспыхнул и непозволительно сухо сказал:
– В моем чувстве больше смирения, чем гордыни, милорд. Будучи канцлером, легко потерять свою душу, а допустить такую потерю я не могу. Гораздо почетнее оставаться философом, каким вы признаете меня, и первым человеком в парламенте, каким меня признают представители нации. Ибо, по моему глубокому убеждению, если человек уже стал философом, и душа его в безопасности, и этого звания у него не отнимет никто. Не так приключается со всеми другими местами, и философия учит, что чем выше то место, которого волей судьбы или своим неразумием достиг человек, тем больнее падение, которое непременно наступит, так что, если не потеряешь души, рискуешь остаться без головы.
Нервно двигаясь, расхаживая по кабинету, потирая ладони рыжеватых веснушчатых рук, король подхватил, не взглянув на него:
– Вот видите, я уже прав, остановивши свой выбор на вас. Ибо никто, кроме истинного философа, принимая свой пост, не предполагает падения.
Он думал, оттого и предчувствие, что чересчур далеко заходит на этом неверном пути, возвратилось к нему. Он нахмурился и резко сказал:
– Это место я почитаю полным смертельных опасностей и тяжких трудов, и если бы не слабая надежда на вашу королевскую милость, я почел бы его столь же приятным, сколь Дамоклу приятен был меч, висевший над бедной его головой.
Вновь остановившись близко и против него, открыто глядя снова вдруг потерявшими рыжеватость глазами, Генрих чистосердечно заверил его:
– Во всяком случае, королевская милость вам обеспечена.
Он ответил довольно угрюмо:
– Только в это я и верю, милорд.
Он хотел в это верить. К тому же он был убежден, что тот, кто решился отдать свой талант и усердие на служение обществу, тот никогда не сделает этого, если не сделается советником великого и просвещенного государя и не возьмется внушать ему надлежащие честные мысли. Ибо великий государь представлялся ему источником, который изливает на свой народ поток всего хорошего и всего дурного.
Они сделались почти неразлучны. На него посыпались королевские милости. Не дорожа своим местом, всегда готовый к опале, глубоко проникая мыслью в дела, не страшась рисковать, он служил королю, но и ближним служил, сколько мог, на этом высоком посту.
Пожалуй, кое-что ему удалось.
Когда он стал лордом-канцлером, было запрещено разрушать дома свободных крестьян, если им принадлежало не менее двадцати акров земли, что предохраняло от разорения хозяйства нормальной величины. Таким хозяйствам доставало земли, чтобы обеспечить владельцу достаток, избавляя от рабской зависимости, в какую попадал арендатор, в какую попадал арендатор, которого без жалости и рассуждений сгоняли с земли, как только истекал срок договора о найме, после чего арендатор неизбежно становился бездомным бродягой. Но больше всего в этом акте прельщало его, что ровно столько земли трудолюбивый владелец был в состоянии обработать самостоятельно, не прибегая к тому, чтобы нанимать батраков, так что обогащение за счет чужого труда становилось невозможным для большинства, ведь Англия была крестьянской страной.