Джейк, Люк, да, наверное, и все другие канадцы их поколения с младых ногтей были приучены полагать, что с молоком матери они вобрали в себя не слишком-то много культуры. А потому их естественный удел — культурная анемия. Подобно тому как некоторые гомосексуалы защищаются тем, что в угоду окружающим рассказывают злые гомофобные анекдоты, так и Люк с Джейком прятались от насмешек, сами над собой нарочито глумясь и ерничая. Единственное, в чем они были уверены, так это в том, что все туземные культурные достижения, на которых они воспитаны, есть полная чушь, и все это знают. Ни на какие авторитеты канадского происхождения опираться нельзя, даже и говорить о них нельзя без извинений и кривых ухмылок.
Пущенные плавать в транснациональном море противоборствующих мифологий, своей они были начисто лишены. Вращаясь в Лондоне в кругу сердитых выходцев из стран содружества, они им чуть ли не завидовали: конечно, у тех хоть есть реальные причины для недовольства! Южноафриканцы и родезийцы — те действительно спаслись от тирании, приехали, чтобы в изгнании поднять знамя борьбы за права человека; австралийцы? — что ж, у австралийцев на худой конец были предки, которых вывезли туда на арестантских судах; а уж выходцы из Вест-Индии так и вообще экипированы круче всех: кошмар, ведь еще их дедов выстраивали на рыночном помосте для продажи! Что от них ускользало, так это ироническая прозорливость горделивого предсказания сэра Уилфрида Лорье[201] — дескать, двадцатый век будет принадлежать Канаде. Потому что и впрямь, между столькими беглецами от тирании девятнадцатого века, всеми этими жертвами несправедливости, которую действительно можно было исправить политически (что в какой-то мере оправдывало созидательную разгневанность тогдашних беглецов), как это ни удивительно, только беглые канадцы оказались истинным порождением нового времени. Только они, собрав пожитки, снялись с насиженных мест, чтобы бежать ада нескончаемой скуки. И обнаружить, что он — везде.
Когда приглашение в высоты поднебесные в конце концов пришло, Джейкова подружка приготовила праздничный обед. Но вот она ушла спать, и сразу два старых приятеля почувствовали себя друг с другом неловко. Люк был в смятении. Он бы смирился с тем, чтобы его пьесу в театре ставил Джейк, но Джейка вряд ли возьмут туда режиссером даже по его просьбе, а просить за него он не станет. В талант Джейка Люк, конечно, верил, несмотря на его канадское прошлое, да и взаимопонимание у них было такое, какого, скорее всего, не будет ни с каким другим режиссером, и все-таки… все-таки в момент, когда надо не упустить шанс и по-серьезному прорваться, Люка так обуяло неверие в собственную значимость, что позарез приспичило, чтобы поддержку и ободрение оказал кто-то такой, кто раньше бы его не знал. Человек известный, с репутацией. Человек, имеющий вес, настоящий британец. Джейк, со своей стороны, в уме уже вовсю подбирал актеров, обдумывал сложности, возникающие во втором действии, и вдруг с тяжелым сердцем осознал, что Люк как-то так вкрадчиво, обиняками дает понять, что хотел бы попытать счастья с кем-то другим.
Первоначально Джейк не собирался позволить Люку так просто сойти с крючка. Поболтайся-ка, дружочек. Пострадай. И оба приятеля что-то такое говорили, плели словесную вязь вокруг да около, но к сути дела упорно не подступались. Один не приставал с ножом к горлу, другой тоже на рожон лезть не спешил. Отчаявшись, зарылись в воспоминания, но, как ни странно, и там не нашли живительной теплоты — наоборот, неожиданно пошли всплывать какие-то забытые обиды. В конце концов Джейку это надоело.
— Я должен был уже давно тебе сказать, Люк, но… Мне очень бы хотелось ставить твою пьесу, однако я так никогда на свободу не выйду.
— Понимаю.
— Пьеса замечательная. И я всегда так считал. Но я должен и о своей карьере подумать, не правда ли?
Люк осторожно запротестовал.
— Ведь я уже ставил твою пьесу в Торонто. Для меня это было бы повторением.
Так Люк — соломенноволосый, высоченный, жилистый — получил возможность покинуть квартиру немучимый стыдом, неловко теребя очки, как было, когда входил; теперь он даже рассердился, что тоже давало добавочный заряд бодрости: он-то ведь почти убедил себя, что, если бы Джейк попросил, пусть бы и ставил, ладно уж, а он — надо же! — оказывается, он вовсе и не хочет. Люка это все и печалило, и раздражало, но самым явным было чувство огромного облегчения. Он был уверен, что с британским режиссером у него гораздо больше шансов на успех этого рискованного предприятия, а старый друг только путался бы в ногах: ну кто он такой? — всего лишь еще один канадец, годный только на то, чтобы напоминать о временах их жалкого ученичества. Пусть так, но гнев Люку до дому донести не удалось. В постель он завалился, чувствуя себя преотвратно, сам в совершеннейшем смятении от собственного коварства.
Оставшись один, Джейк продолжал пить, обиженный и возмущенный тем, что лучший друг без слов высказал о его таланте такое неблагоприятное суждение, но, вдумавшись, сам тут же нехотя признал, что каким-то темным, тайным уголком души удивлен: неужто «Ройал Корт» и впрямь счел канадскую пьесу — пусть даже пьесу Люка — достойной постановки? Кроме того, он чувствовал облегчение оттого, что его собственной первой попыткой на британской сцене будет не канадская пьеса. Все, чему он научился, весь горький опыт заставлял полагать: ничто канадское достаточно хорошим быть не может. Он примерно догадывался, что воспоследует: бедняга Люк со своей пьесой не провалится, но и успеха настоящего не будет. Реакцией на премьеру станут более или менее благожелательные отзывы, запрятанные на самых дальних полосах газет, потом спектакль шесть недель будет идти при полупустых залах, и посреди сезона сойдет со сцены под возгласы о том, что для первой попытки это было очень даже неплохо.
Когда лондонские канадцы узнали, что пьесу Люка послали Тимоти Нэшу, молодому режиссеру, успевшему стать притчей во языцех, несмотря на то что он всего два года как закончил Кембридж, ни у кого даже и зависти особой не возникло, настолько превалировал скептицизм.
— Смотри, главное, ни на что не рассчитывай, — со страстью предупреждал Люка знакомый писатель.
А кто-то другой ввернул:
— Что ж, очень мило. Даже если пьеса сырая, а гениальность Нэша преувеличенна.
К изумлению Люка, Нэш прочитал пьесу за две недели и назначил ему встречу. Единственный, с кем Люк хотел бы перед этим пообщаться, это Джейк, но с ним советоваться было бы как раз неэтично, особенно ввиду собственного неуемного энтузиазма. Поэтому Люк провел вечер в одиночестве, безутешно перечитывая собственное творение. Пьеса показалась ему пустой и инфантильной, ему вообще стало ее стыдно, как будто без этого он мало боялся предстоящей встречи с Нэшем.
— Ваша п-п-пьеса это ващ-ще! Класс! Я б-б-балдею. Я ни на чем так не т-т-торчал уже много лет!
Хватай свою пьесу и беги, подумал Люк, причем быстро. Но почему-то ничего не предпринял. Не смог. Слишком уж ослеплен был этим Тимоти и его леди Самантой, да тут еще и Джейка рядом нет, — и хорошо, что нет: можно льстить и заискивать перед Нэшами без зазрения совести.
Ну ладно, хотя и не сразу, но можно же было, впоследствии вспоминал Люк, как-то порвать с ним. Например, когда на первой же репетиции стало ясно, что репутация у Нэша дутая. Это был жулик, хотя и обаятельный. Но тут Люку пришло на ум, что с модным Нэшем в качестве режиссера его пьеса засверкает особым блеском. То, что могло быть просто очередной премьерой, приобретало масштаб события. Нэш не только привлек великолепных актеров, которые в ином случае были бы неподъемно дороги, но и по мановению волшебной палочки заставил всех главных критиков Флит-стрит повылезать из их любимого бара «Эль Вино»; мало того, в предвидении, что постановку придется перенести на другую сцену, заранее заручился согласием самого что ни на есть престижного вест-эндского театра.