Только американская высокорациональная техника, которая развилась в образцовой стране свободного мира, способна не ради пропаганды, а в целях бескорыстного научного подвига запустить человека в космос…»
— Нора, ты слышала? «Бескорыстный научный подвиг… свободный мир… наука…» Знаем мы ваше бескорыстие и свободу. Только отвернись, нож под ребро мигом сунете! Хотя знаешь, за что я ценю американскую систему? За внимание к человеку. Никто не задаёт глупых вопросов, какими средствами пользоваться, чтобы стать президентом. И я бы у них стал, поверь, человеком!..
— Знаю. Уже слышала не раз, — ответила Нора, — уверена, что уних ты стал бы самое малое шефом ФБР.
— Фу, дура, я же коммунист, большевик, — сыто ухмыльнулся Пётр Прохорович.
— Ты — коммунист? Ты и слова этого не понимал никогда, Берия днепровский…
— Но–но–но-о-о, девка, не заговаривайся! — Цикнул Питер, протирая носовым платком очки. — Что ты о великих людях знаешь? Ну, не удалось Лаврентию, так с кем не бывает? А могло бы и получиться, если б не предательство. Не попал бы я тогда в вонючий аглоцех…
Нора вспомнила свои первые денёчки с Питером. Тогда он однажды поразил её своей безграничной самоуверенностью.
— Я могу всё, чего пожелаю. Все меня боятся. И это хорошо. Но только ты меня не бойся. Ведь ты мне нравишься.
Норе, тогда ещё обыкновенной Нюрке, было страшно, когда она встретилась тогда с его взглядом, с пустыми и жестокими глазами.
— Я тебя боюсь, ты, кажется жестокий человек, — все–таки осмелилась ответить молодая жена.
— Это хорошо, что боишься, ибо когда боятся, тогда слушаются, подчиняются. Я же хочу, чтобы и ты мне подчинялась, запомни, только мне. Слышишь?..
И почему тогда она не прислушалась к своему разуму, а обрадовалась законному браку с таким важным мужиком?..
Он поднялся, подошёл к старорежимному буфету чёрного дерева, в нише которого, впереди ряда голубых чашек, едва различимо квадратилась рамка с фотографией весёлой девочки лет десяти при пионерском гастуке, закричал бешено:
— Снова пыль с неё не стёрла? У–у–у!.. Змеюка подколодная… Когда уже подлое жало вырву?!
Нора лениво приблизилась и, нисколечко не боясь мужа, отобрала у него портрет и протёрла полой халата.
— Вчера только протирала, не вой! В квартире вообще много пыли, не успеваю, видишь, какая стройка через дорогу… Так зачем же вопить, горло драть? И потом, если разобраться, дочь твоя чихать на тебя хотела, отцом не считает…
— А из–за кого, как не из–за тебя, доярка–голодранка? Только выжидать мастерица, жрать и на абортах скребстись. Тоже мне — красавица писаная, а ребёнка родить неспособна, — послышалось уже за дверьми, которые цокнули язычком замка.
— Топай уже, не каркай, нужно мне от тебя дитя, разбежался! — вздохнула Нора, однако не утерпела и выглянула в окно.
Внизу Петлюк уверенно, сердито вышагивал по сизому свежевымытому асфальту. Народа с каждой минутой прибавлялось, и тёк этот рабочий люд попутно Петру Прохоровичу, к трамвайной остановке. Давно миновали времена, когда за ним присылали персональную «Волгу», и заместитель начальника областного управления госбезопасности, молодецки поглядывая на прохожих, молнией пролетал через центр города на службу…
Неповоротливый, в несуразном длинном габардиновом макинтоше, пошитом ещё тогда, когда гонялись за ценой, а не за модным силуетом, в захватанной зелёной шляпе, носатый Петлюк впёрся в жёлто–красный вагончик, закупорив широким задом двери. Впрочем, никого его корма не остановила. На Петра Прохоровича нажали как следует, и за ним втиснулось ещё десятка полтора девчат и парней. Хлопцы какие–то сонные, неумытые, некоторые даже круто пахли, однако весьма языкастые и охотно пользовались случаем, чтобы по–быстрому полапать девчонок.
Вот одна из них, доведённая до отчаяния, резко выпрямилась и так хлестанула по морде усатого типа, что он, к великой радости народа, сорвался с подножки вагона, где было пристроился на одной ноге, и загремел на дорогу. Впрочем, не упал, пробежался, устоял на ногах и, опаздывая на работу, показал вслед негостеприимному вагону немалый кулак.
— Ну, ты и врезала фокус! — восторгался кто–то за спиной Петлюка, девчонки грохотали, поздравляя подругу с победой, ещё какой–то басок сокрушался:
— Вот времена настали! Нельзя уже, едри ваше племя, и за сиську подержаться!..
— Жениться, нужно, лоботрясы голодные, тогда и держитесь до полного коммунизма!.. А то как в ЗАГС, то вы в кусты, а втихую за пазухой шебуршить — храбрецы. Вот вам!..
Обрастая народом, проехали пяток остановок, когда, как часто случается по утрам, вагон здорово тряхонуло, под полом заскрежетало железо и набитых тесно, как вареники в миске, людей так бросило вперёд, что заднюю площадку словно подмело, а разбитые стёкла со звоном посыпались на рельсы и на брусчатку улицы.
В вагоне делать было больше нечего, и Петлюк вместе со всеми выскочил на улицу. Вокруг кипела, волнуясь, добрая сотня, если не две, людей. Все обдумывали, чем бы добраться до завода, ибо часы показывали сорок пять минут восьмого.
Троллейбусом тоже не добраться, потому как трамвайный вагон, словно нарочно, сошёл с рельсов как раз на перекрёстке и забаррикадировал, таким образом, ещё и Коммунистический проспект. Поэтому и троллейбусы, которые шли Коммунистическим к Южной проходной завода, тоже остановились.
И что оставалось делать? Аварийная техничка трамвайщиков уже примчалась, но слесарям необходимо хотя бы полчаса, чтобы поднять вагон домкратами, угнать его в депо и возобновить движение транспорта.
Некоторые поплелись пешком, но большинство топталось, обмозговывая ситуацию. Но вот в толпе возникло какое–то организованное движение, и Петлюк увидел, что люди засуетились, перестраиваясь, и уже не бестолково, а прочным поясом обступили вагон.
— Слу–ша–а-ай! — Гаркнул молодой голос. — Раз, два-а, у-ух! Ещё! Раз, два, у-ух!
Вагон незаметно для взгляда поднялся и аккуратно встал на рельсы.
— По машинам, мужики! — Скомандовал тот же весёлый уверенный голос, но все уже и так приступом брали трамвайные вагоны, собравшиеся в немалую очередь за аварийным товарищем. Неисправный трамвай робко тронул с места. Лобовое стекло в нём заменяла дрожащая фанерка с лапидарной надписью — «В депо».
Радостно затренькали звонки, мужчины обменивались впечатлениями, какой–то субъект с золотыми челюстями развивав теорию исключительности командирского голоса:
— Но если бы я предложил поднимать вагон, ничего бы не вышло. А он призвал, и все — впряглись…
Собственник командирского голоса очутился рядом с Петлюком. И Пётр Прохорович смог хорошо рассмотреть парня. Чернявый. Весёлый. С загорелым лицом, на котором спокойно расположились большие карие глаза. Пётр Прохорович тоже был кареоким, и его взгляда, тоже спокойного, но острого, никто долго не выдерживал, все отводили глаза. А этот сам уставился на Петлюка так внимательно, хотя и воспитанно, словно изучал в микроскоп редкостное насекомое. Петлюк даже ощутил, что тот самозванный «командир» сейчас изучает. Вот его взгляд оценил мышиную челюсть Петра Прохоровича, его мясистый, сизоватый от коньяка нос, левое ухо, из которого выглядывал неопрятный пучок вылинявших за полвека волос, очки в тяжёлой роговой оправе, отметил благородство алюминиевой седины, и рассмотрев мохнатые — когда–то стриг по молодости — брови, заглянул в глаза.
Их взгляды встретились, и Пётр Прохорович понял, что он уже переживал такое неприятное мгновение полной незащищённости, но не сейчас, а когда–то очень и очень давно. Стоишь, как голый на базаре, но когда же это было? Когда именно?.. Память, увы, пробуксовывает…
Петлюку стало не по себе, он вспотел от ощущения неведомого жара. Моток стальной проволоки, заменяющий ему нервы, рассталился, вернее сказать, отпустился от этого жара и утратил пружинистость. Пётр Прохорович вынужденно отвёл взгляд. Трясясь в трамвае, он вспомнил, что уже видел парня раньше. Он — рабочий его цеха. Вроде как в смене Цовика реверсивщиком работает. Ну, конечно, у Цовика, где же ещё увидишь всяких комиков–гомиков, уже без сомнений констатировал Пётр Прохорович, когда молодчага обратился несомненно в его, Петлюка, адрес: