Не на митинг у проходной, не с заметкой в многотиражку — просто празднуя выходной, шли по городу Лизка с Яшкой. Шли, не помню сейчас когда — в мае, может, или в апреле? — не куда–то, а никуда, не зачем–нибудь, а без цели. Шли сквозь выкрики и галдеж, дым бензина и звон трамвая, хоть и сдерживаясь, но все ж свет влюбленности излучая. Вдоль утихшей уже давно темной церковки обветшалой, треска маленького кино и гудения трех вокзалов. Средь свершений и неудач, столкновенья идей и стилей, обреченно трусящих кляч и ревущих автомобилей. Шли меж вывесок и афиш, многократных до одуренья, сквозь скопление стен и крыш и людское столпотворенье. Шли неспешно, не второпях, как положено на прогулке, средь цветочниц на площадях и ларечников в переулках. Но парнишки тех давних лет, обольщенные блеском стали, ни букетиков, ни конфет для подружек не покупали. Меж гражданских живя высот и общественных идеалов, всяких сладостей и красот наша юность не признавала. Были вовсе нам не с руки, одногодкам костистым Яшки, эти — как их там? — мотыльки, одуванчики и букашки. Независимы и бледны, как заправские дети улиц, мы с природой своей страны много позже уже столкнулись. От подружек и от друзей, об усмешках заботясь мало, беззаветной любви своей Лизка храбрая не скрывала. Да и можно ли было скрыть от взыскательного участья упоенную жажду жить, золотое жужжанье счастья? В молодые недели те, отдаваясь друзьям на милость, словно лампочка в темноте, Лизка радостью вся светилась. В этот самый заветный срок солнца и головокруженья стал нежней ее голосок, стали женственными движенья. Средь блаженнейшей маяты с неожиданно острой силой сквозь знакомые всем черты прелесть новая проступила. Это было не то совсем, что укладывалось привычно в разнарядку плакатных схем и обложек фотографичных. Но для свадебных этих глаз, для девического томленья в комсомольский словарь у нас не попали определения. Так, открыта и весела, будто праздничное событие, этим маем любовь пришла в наше шумное общежитие. Ни насмешечек, ни острот. Или, может быть, в самом деле мы за этот последний год посерьезнели, повзрослели? И, пожалуй, в те дни как раз догадались смущенно сами, что такая напасть и нас ожидает не за горами. Словом, — как бы точней сказать? их волшебное состоянье мы старались оберегать, будто общее достояние. Из поэтовой мастерской, не теряясь в толпе московской, шел по улице по Тверской с толстой палкою Маяковский. Говорлива и широка, ровно плещет волна народа за бортом его пиджака, словно за бортом парохода. Высока его высота, глаз рассерженный смотрит косо и зажата в скульптуре рта грубо смятая папироса. Всей столице издалека очень памятна эта лепка: чисто выбритая щека, всероссийская эта кепка. Счастлив я, что его застал, и, стихи заучцв до корки, на его вечерах стоял, шею вытянув, на галерке. Площадь зимняя вся в огнях, дверь подъезда берется с бою, и милиция на конях над покачивающейся толпою. У меня ни копейки нет, я забыл о монетном звоне, но рублевый зажат билет — все богатство мое — в ладони. Счастлив я, что сквозь зимний дым после вечера от музея в отдалении шел за ним, не по–детски благоговея. Как ты нужен стране сейчас, клубу, площади и газетам, революции трубный бас, голос истинного поэта! …Это шел вдоль людской стены, оставляя на камне метки, трактор бедной еще страны, шумный первенец пятилетки. В сталинградских цехах одет, отмечает он день рожденья, наполняя весь белый свет торжествующим тарахтеньем. Он распашет наверняка половину степей планеты, младший братец броневика, утвердившего власть Советов. Он всю землю перевернет, сотрясая поля и хаты, агитатор железный тот, тот посланец пролетариата. И Москва улыбнулась чуть, поправляя свои седины, словно мать, что в нелегкий путь собирает родного сына. |