— Ну давай выйду, говори.
— Слушай, Мишка, у нас тут дурдом. Всех, как баранов, по автобусам грузят и в Москву на Манежную в воскресенье отправляют. Говорят, вы там на политсовете постановили…
— Ну постановили, ты бы у жены проконсультировался для начала. Она активно «за» выступала, если мне память не изменяет.
— Мишка, а как же перхоть, как же Петр Яковлевич, как же жить-то после этого?
— У тебя там что, мозги размякли? При чем здесь Петр Яковлевич? Да и я тоже при чем? Вас там что, прикладами в автобусы загоняют или курок у виска держат? Ты вообще о чем сейчас? Или тебе автобус не нравится? Может, ты на «туареге» привык?
— Мишка, ты же прекрасно понимаешь о чем! Себе-то не ври!
— И тебе того же желаю! А если совет хочешь, то я на «туареге» ехать не советую. Машину поцарапаешь. Пробки кругом. Привет жене.
В телефоне противно запищало. Три коротких гудка, три длинных, три коротких. Я выдохнул, позвонил в деканат и приказал сделать объявление на втором и четвертом курсах об организованном и обязательном для всех выезде в столицу нашей родины. Третий курс велел не трогать. Потом, впервые за двадцать лет, отменил занятия и поехал на дачу. Там я нашел мангал, насыпал в него уголь, полил жидкостью для розжига и долго смотрел на желтые языки бесстрастного пламени. Вечерело. На соседней сосне сидел дятел в красной кардинальской шапочке и отчаянно долбил носом, пытаясь, видимо, отыскать заснувшую букашку и добыть пропитание. Вот так же и мы ради пропитания готовы долбить всех и вся. Я со злостью достал из бумажника красные корочки депутатского помощника, долго с наслаждением разрывал крепкий переплет и, наконец, бросил в огонь. Он не сразу распробовал угощение, он долго лизал мою фотографию, скорябывал золотую краску с двуглавой птицы, плавил ламинирующую пленку. Наконец он решился и жадно накинулся на добычу. С противным треском и возмущенным шелестом моя номенклатурная составляющая исчезла в огне. Дятел неутомимо выстукивал три коротких удара, три длинных, три коротких.
* * *
— Данил дома?
— Нет, звонил, сказал, придет в двенадцать. Петра Налича в «Еверджазе» слушает.
Ольга что-то готовила. По квартире разливался бодрящий запах кардамона, смешанный со сладким удушающим привкусом Ольгиных духов. Я поморщился. Почему-то последнее время роскошные «Живанши», которыми жена пользовалась последние лет десять, стали меня раздражать. Я даже подарил ей «Шанель» на Восьмое марта в надежде, что она сменит тему. Но Ольгу намеками на возьмешь. Я проследовал в ванную. Переоделся. Взял ведро, обстоятельно вымыл ванну и свою обувь, протер пол в прихожей. Начистил до блеска ботинки и удалился в кабинет. На полках успокаивающе поблескивали выцветшей золотой вязью тома Брокгауза и Эфрона, скромно строились в ряды труды философов и историков, призывно улыбались благополучные портреты на мягких обложках новых английских книг, купленных Ольгой в «Вотерстоунз» на Пикадилли. Я взял Джулиана Барнса, прошлогоднего нобелевского лауреата, — книжка называлась «The Sense of Ending» — «Ощущение конца», — открыл наугад и прочитал: «Что я знаю о жизни, я, проживший ее с такой осторожностью? Не проигрывая, но и не выигрывая, просто позволяя жизни случаться? С великими амбициями, неосуществимость которых я слишком быстро признал? Я, всегда плативший по счетам и приятный для окружающих? Я, для кого слова экстаз и отчаяние давно стали лишь словами? Я, избегавший всякой боли и называвший трусость талантом выживания?»[5] Книжка выпала из рук. Ольга стояла рядом и смотрела на меня профессиональным взглядом психиатра.
— Ужинать будешь? Я тебе баранину приготовила, как ты любишь, с кардамоном.
Есть не хотелось, но, «приятный для окружающих», я понимал, что Ольга, простояв на кухне не меньше часа, будет задета, если сказать правду. Я поднялся, обнял жену и привычно ткнулся носом в подтянутую щеку. Ароматная вонь пробила заложенный нос, я отчаянно чихнул.
— Будь здоров.
Ольга заботливо, как ребенку, вытерла всегда готовой салфеткой мой хлюпающий нос и, словно воспитательница в детском саду, взяла за руку и повела за стол. Я не сопротивлялся. Что уж теперь. Я взял вилку в левую руку, нож в правую, постелил на колени салфетку, убрал локти со стола и спросил:
— Оля, зачем ты это делаешь? Зачем мы все делаем это? Что это, массовый психоз, трусость, эпидемия Альцгеймера?
— О чем ты, милый? Мясо остынет, ешь, я старалась очень. А про остальное не думай. Ты же историк. Все пройдет. И это тоже пройдет. Какая разница, поедет твой автобус или нет. Что, результаты голосования от этого изменятся, или митинг не состоится? Все, что случится, — твой раскоп закроют, финансирование сократят, да и тебя тоже. Может, это и не страшно для такой героической личности, но того, что Данька без стажировки останется, а может, и без перспективы хорошего образования и карьеры там, я допустить не могу. Ты же умный человек, любые стратегии, которые работают, надо использовать. Так что истерику прекрати и ешь.
Кусок не лез в горло. Титаническими усилиями я запихал в себя половину восхитительной бараньей ляжки. Бутылка отличного кьянти из лондонского дьюти-фри облегчила задачу. Стало легче.
— Может, все-таки возьмем собаку? — нерешительно предложил я, вспомнив Гумбольдта, и свежий запах молодых льняных волос на миг перебил настырные «Живанши».
— Я подумаю, — устало сказала Ольга и посмотрела на часы. Данил опаздывал на пять минут. — На, Берна[6] перечитай. — Ольга подвинула поближе заранее заготовленный бестселлер американского психолога.
Дверь открылась, сияющий Данька в новой кожаной куртке и красной толстовке замаячил на пороге.
— Гитар, гитар, гитар, кам ту май будуар… — Танцуя он прошелся по кухне, чмокнул мать, хлебнул вина из моего бокала и направился было к себе.
— Как прошел день рождения? — зачем-то спросил я.
— Все круто. А ты чего в универе не был? Вчера больной пришел, а сегодня здоровый не явился. Анька переживала, спрашивала, что случилось.
— Что за Анька? — с картинно-добродушным любопытством поинтересовалась Ольга.
— Классная девчонка с исторического, правда, на политике повернутая. Кстати, мам, я в Москву в воскресенье с ребятами еду, ты не против?
Ольга вопросительно посмотрела в мою сторону.
— Я слышала, что третий курс не едет. Или я что-то не так поняла?
— А я с ребятами, мы сами по себе. Музей Советской армии хотим посетить.
Данька заговорщицки мне подмигнул. Я не вернул подачу.
— Третий курс не едет, а Данил едет. Со мной, в автобусе в тринадцать ноль-ноль от главного корпуса.
— Ты чего, пап? Мы же договорились? Я ребятам обещал, железяка. Аньке этой твоей, я за связь отвечаю и гитару несу.
— Ситуация изменилась. Приказ ректора. Будем патриотизм воспитывать.
— Нет, Дима, Денис с тобой никуда не поедет, — встряла Ольга. — Он мне здесь, в избиркоме, нужен, с компьютерами поможет, видеокамеры настроит. Я Борису Михайловичу сама позвоню.
— Вы чего, родители, вина перепили? С какой это стати вы за меня решаете? Я же сказал, еду с ребятами, и меня эти ваши компьютеры с патриотизмом вообще не колышут.
— Нет уж, дорогой, пока мы за тебя отвечаем, твои расходы оплачиваем, от армии отмазываем, будь добр, выполняй предъявляемые требования, — жестко ответила Ольга.
— Ты, мам, меня в ванной закроешь или как? А ты, пап, тайком через вентиляцию вытащишь и в автобус упакуешь? Ну давайте, попробуйте!
— Кто-то вроде в Германию осенью собирался? Так вот, учти: не едешь со мной в автобусе, значит, и в Германию не едешь!
— Да вы совсем с катушек слетели! Достали уже все! Мне вообще все пофиг — эти ваши Дутин, Косолапое. Да хоть Шикенгрубера выбирайте, мне все равно. Я сколько помню себя, столько же физиономии эти на плакатах. Они — как слякоть весной или пыль летом. Мне от них ни жарко ни холодно. Мне и на других тоже плевать, хотя, конечно, обидно, когда тебя за бандерлога держат. Я бы вообще никуда не попер, далась мне эта Москва. Я бы лучше интернет поковырял или в зал сходил. Но мне на Аньку не наплевать. И на Серегу Мишина, и на Лерку Попову с биофака. Я им железно сказал — еду. Значит, еду. И не надо меня Германией твоей запугивать, хрен с ней. Нас и тут неплохо кормят.