— А в клинике что с нами сделают?
— Ничего особенного. Примерно то же, что здесь. Сперва опыты, потом разборка на органы. Если они в порядке.
— Какие опыты?
— О-о, Герман Исакович гений. Он из людей производит таких маленьких послушных зверьков. Или наоборот, злобных неуправляемых тварей, зомби. Зависит от спроса, от количества заявок. У него экспорт по всему миру.
— Иза, ты бредишь?
— Я — нет. Витя, неужто до сих пор в облаках витаешь? Протри свои слепенькие глазки. После того, что ты натворил, у тебя не осталось ни единого шанса. Впрочем, его и раньше не было. Кто угодил в эти сети, тот обречен.
Беззаботность, легкий тон, с каким она произносила страшные, в сущности, слова, могли, конечно, свидетельствовать об умственном повреждении, но я не сомневался, что она права. Мы все теперь жили на острове доктора Моро, раскинувшемся между пяти морей.
— По–твоему выходит, нам надо сидеть и покорно ждать, пока за нами придут?
— Почему? Можешь потрепыхаться. Патиссон обожает, когда трепыхаются. Он это называет «живучая протоплазма, с хорошим резервом сопротивляемости». Ему это в кайф как ученому… Мы с тобой сами виноваты, любимый.
— В чем?
— За легкими денежками погнались, а они даром не даются.
Обманутый ее откровенностью и какой–то новой, чисто человеческой расположенностью ко мне, я задал неосторожный вопрос:
— Иза, если все так плохо, то скажи хоть, что с Лизой?
— Зачем тебе?
— Веришь или нет, совесть замучила. Ведь она может невинно пострадать из–за моего безрассудства.
Окинула ледяным взглядом, из которого мигом исчезли все сантименты.
— Забудь об этой сучке. Я же говорила, Оболдуй ее для себя выращивал. Видел, как сластена слизывает мороженое потихонечку?.. Ты только ускорил процесс. Лизку он теперь дрючит во все дырки. Потом отдаст нукерам, чтобы посмотреть, как она извивается. Потом к Патиссону. Там все и встретимся, если повезет.
С жадностью я докурил сигарету. Не хотелось больше ни о чем разговаривать. Не хотелось даже знать, правду она говорит или по своей зловредности делает мне побольнее. От острого осознания своей беспомощности я словно таял, уменьшался в размерах, как медуза на берегу.
— Никак загрустил, любимый. — Изаура Петровна игриво ткнула меня пальчиком в живот. — Не переживай, было бы из–за чего. Зачем тебе Лизка? Теперь тебе никакая баба не нужна. А захочешь поквитаться с Патиссончиком, могу помочь.
— Что?
— Есть у гения уязвимое местечко. У Оболдуя нет, а у доктора есть. Если взяться с умом…
— Говори яснее, Иза.
— Ах, какие мы сурьезные… Хватит ли только духу? Погляди, миленький… Она колдовским жестом извлекла из своих одежд, а были на ней ткани нежнейших оттенков, нечто вроде длинной серебристой спицы, но это была не спица, а клинок с пластиковой рукояткой. — Видишь?
Я потрогал мини–пику пальцем.
— Острая.
— Еще какая острая… У Патиссончика вот тут под ушком мя–я–якенькая ложбиночка, видишь, как у меня. Не бойся, потрогай.
Я потрогал и ложбиночку. Действительно, мягкая, пульсирующая.
— Вся штука в том, что он тебя не опасается. Кто тебя может всерьез опасаться, верно? Хотя ты убийца ужасный, Гарика удавил, но для Патиссончика все равно что лягушка. И вот представляешь, нагнется он сердечко послушать, а ты ему эту чудную иголочку тык под ушко. Как в масло войдет. Тут Кощею и конец, понимаешь?
Завороженный, я смотрел в ее ясные глаза, наполненные влажной истомой, как при оргазме. Как удачно господин Оболдуев подобрал себе пару.
— Сумеешь, миленький? Ты же был мужиком когда–то.
— Конечно, — уверил я. — Для меня это пара пустяков. Но что это изменит в нашем положении?
— Ничего, — беззаботно отмахнулась Изаура Петровна. — Зато одним гадом меньше на свете. Разве этого мало?.. Спрячь.
С многозначительным выражением я сунул опасную игрушку под матрас. Изаура Петровна прижалась ко мне и крепко поцеловала в губы. Я привычно ответил на поцелуй.
— Буду молиться за тебя, любимый… Ах, как все–таки жалко, что ты больше не мужик…
Вскоре после этого она ушла.
На другой день меня отвели к Оболдуеву. Я приготовился к самому худшему, но магнат встретил меня так, как будто ничего не случилось и мы лишь вчера ненадолго расстались. Милостиво указал на стул.
— Вытри рожу, Витя, смотреть срамно.
Я ладонью собрал с подбородка остатки кирзовой каши (только что позавтракал, вкусная кашка с солидолом).
— Значит так, душа моя. Время поджимает. Сколько еще надо, чтобы закончить книгу хотя бы вчерне?
— Леонид Фомич, да я, честно говоря, по–настоящему еще и не принимался.
— Что же мешало? Отвлекался на убийства?
— Вы прекрасно знаете, чем я был занят.
Оболдуев непроизвольно пряданул ушами. Выпуклые глаза блеснули: озадачил мой тон, вызывающий, непочтительный, я сам это отметил. Беседовали в рабочем кабинете — Оболдуев, сидя в кресле, нависал над лакированной поверхностью стола, как скала над морем; я так и не рискнул (что–то удержало) присесть на стул.
— Давай, Витя, начнем с чистого листа. Забудем, что было, вернемся к контракту. Книга. Вот главное. Давай четко определимся, в каком она состоянии. Наброски, которые ты показывал, никуда не годятся. Кажется, тут мы сошлись во мнении. Честно говоря, мне не нравится твое настроение. Какое–то легкомысленное. Хочу наконец услышать конкретно: ты продолжаешь работу или намерен дальше лоботрясничать?
Спрашивал совершенно серьезно, так хозяин распекает нерадивого наемного работника, батрака, и бредовость этой сцены, как и всего происходящего, меня ничуть не смущала. Как большинство граждан страны, я давно привык к шутовским, смещенным, вывернутым наизнанку отношениям и знал: чтобы выжить в новых условиях, главное — им соответствовать.
— Леонид Фомич, весь материал собран. Контуры вашей биографии, ее пафос мне понятны. Я могу уложиться в три–четыре месяца, но есть некоторые обстоятельства, которые нам следует уточнить. Не относящиеся к тексту.
— Витя, все, что делает доктор, — это для твоей же пользы. Чтобы не натворил новых бед. Откуда я мог знать, что у тебя такой неуправляемый темперамент? Каюсь, писателей я представлял себе несколько иначе. Во всяком случае, как добропорядочных граждан, не склонных к злодейству. А ты, видишь, оказался наособинку. Яркая творческая индивидуальность. Выдающийся фрукт.
— Речь не об этом, — возразил я, переступив с ноги на ногу. — Доктору я глубоко благодарен за неусыпную заботу, но у литературной работы своя специфика, для нее необходимы не только минимальный физиологический комфорт, но и душевное спокойствие. Равновесие духа и ума. Как раз этого я лишен.
— Совесть, что ли, мучает? Из–за убиенного Гарика? Или из–за денег?
— Конечно, и это тоже. Но тут уже ничего не поправишь, что случилось, то случилось. Просьба к вам, Леонид Фомич, можно сказать, пустяковая. Я должен быть уверен в безопасности моих стариков. Что бы со мной ни произошло, это не должно их коснуться.
— Что ж, добродетельный сын, пекущийся о престарелых родителях, одобряю… Значит, не совсем зачерствел душой… Хорошо, согласен, даю слово бизнесмена. Надеюсь, этого достаточно?
— Вполне… Но еще я должен с ними повидаться.
— А это еще зачем?
Мы встретились взглядами, сирый и сильный, и я, набрав в грудь воздуха, сказал твердо:
— Хочу получить их благословение, Леонид Фомич.
— На что благословение? На какое–нибудь очередное преступление?
— Нет, Леонид Фомич, на законный брак с вашей дочерью.
В кабинете стало тихо, как в склепе. Мужественное лицо олигарха с выпученными, будто стеклянными глазами претерпело ряд мгновенных изменений, и последняя застывшая на нем гримаса означала лишь одно: мне крышка.
— Пошел вон, наглец, — обронил Оболдуев с какой–то неожиданно писклявой интонацией. Я не успел выполнить распоряжение. В кабинет ворвались двое дюжих слуг (как он подал сигнал, я не заметил), подхватили меня под руки и дружным рывком выкинули в коридор.