Завтракали коммуной. Затем седлали коней и, сложив учебники и тетради в переметные сумы, отправлялись на занятия.
Мимо юрт, рассыпанных по берегу Толы, через узкие немощеные улочки Старого города, через просторную площадь Сухэ-Батора к трехэтажному белокаменному с колоннами зданию государственного университета ехали дружной гурьбой и с песнями. Из юрт и глинобиток выходили старые люди и, приставляя козыречками ладони к глазам, долго глядели вслед веселым студентам, а потом вздыхали: «Монголия такого еще никогда не знала».
Оттого, что так празднично и ярко начинались учебные будни, оттого, что повседневной жизнью стали лекции, семинары, лабораторные работы, конспектирование книг и споры, на душе Алтан-Цэцэг было легко и радостно. Мечта исполнилась — она студентка вуза, первого на монгольской земле.
Теперь Алтан-Цэцэг окружало море мудрых книг. Плыви по этому морю и держи курс к дальнему зовущему берегу. Достигнув его, ты станешь в ряд с теми, кто ведет людей в будущее, кто учит их жить и работать по-новому.
В выходные дни многие из городка уезжали за Толу — в горные распадки и сосновые боры. Там выбирали солнечную полянку, спешивались и, стреножив лошадей, разводили костер. Варили бухулер или на смолистых сосновых вертелах жарили шашлыки. Бродили по гулкому зеленому сумраку, где в таинственных чащах прятались запоздалые осенние грибы и спелые ягоды. Воду пили из светлых и звонких родников. Потом снова собирались на полянке и затевали игры — боролись, стреляли из лука, прыгали через костер, кувыркались в траве. Беззаботная юность!
Два или три раза со всеми выезжала и Алтан-Цэцэг. Но потом отказалась. Кольнула мысль: она не может, не имеет права так бездумно и беззаботно разбрасываться временем. При этом вспоминала время, прожитое среди степняков на Халхин-Голе, жалобы председателя объединения на постоянную нехватку специалистов. Парторг Жамбал, провожая ее, сказал:
— Едешь в столицу. Соблазнов там много. Мой совет: обуздай, как скакуна, свои желания. Ждем тебя ученым человеком.
О том же говорил и отец.
— Если хочешь достигнуть в жизни чего-то большого, не промелькнуть в ней сгоревшей звездой — приобретай знания. Знания — богатство, не имея которого, мы не сможем двигаться вперед.
А Максим? Он ведь тоже мечтал о знаниях и о том, чтобы научиться хорошо делать свое дело.
Немногим более двух месяцев судьба отпустила Алтан-Цэцэг на встречи с Максимом. И безжалостно оборвала их. Живая память о Максиме тревожила, будоражила, бередила сердце. Как голос Великой войны, как горькое напоминание о Максиме в душе Алтан-Цэцэг звучала грустная и суровая песня:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
С жадностью она набрасывалась на книги.
— Сумасшедшая, — говорили новые подруги Алтан-Цэцэг поздними воскресными вечерами, возвращаясь с далеких прогулок.
— Сумасшедшая и есть, — отвечала смеясь Алтан-Цэцэг.
Алтан-Цэцэг успешно провела зимнюю сессию. Сразу после экзаменов подвернулась попутная машина на Баин-Тумэнь. Геологи, советские ребята, засунули в собачий спальный мешок. Ехала, как у будды за пазухой.
И вот Алтан-Цэцэг, студентка-первокурсница зооветеринарного факультета Улан-Баторского государственного университета, дома, на каникулах.
Первое, что хотелось сделать — повидать Лидию Сергеевну. О ней Алтан-Цэцэг соскучилась. Но Лидии Сергеевны не оказалось дома. С неделю назад она уехала на родину: не то в отпуск, не то вызвали по служебным делам. Когда в августе Алтан-Цэцэг уезжала на учебу, у Лидии Сергеевны были служебные неприятности. По письмам Ивана Николаевича, тем самым, которые Алтан-Цэцэг увезла с Черной речки в поселок, Ледневу вызывали в высокие инстанции и делали внушение. «Но за что?» — ни тогда, ни сейчас не могла понять Алтан-Цэцэг и с горечью думала о том, что те рябые бумажки она могла бы тогда и не довезти до поселка, могла бы не отправить… «Есть еще на свете люди, которые за бумажкой не могут увидеть красоты человеческого сердца и его подвига».
На второй день с утра Алтан-Цэцэг поехала за Керулен — к бабушке и сыну. Маленький мохноногий и шустрый конек, принадлежащий аймачному партийному комитету, резво нес ее по степному раздолью. Ветер не. сильно бил в лицо, покрывая его густым малиновым румянцем. Алтан-Цэцэг зaxoтелось петь. И она запела:
Тоненький стебель подснежника
Ветром весенним пригнет,
Месяцы с сыном не виделись,
Встретимся — сердце замрет.
Максимка обычно жил с дедом, ее отцом. Многие дни проводил у Лидии Сергеевны — зимой она часто работала дома, составляя разные отчеты. Но когда дед Лодой уезжал в командировки по своим партийным делам, а уезжал он по-прежнему часто, Максимку отвозил за Керулен к бабушке. Было бы, конечно, лучше, если бы старая Цэрэнлхам жила вместе с ними в городе.
Но сколько ее ни уговаривал Лодой переехать в светлую и теплую городскую квартиру — уговорить не мог. Цэрэнлхам оставалась, верной обычаям, укладу жизни, и привычкам своих предков. «Четыре угла? Нет, не привыкну я к ним», — говорила она и о чем-то грустно вздыхала.
А, может, бабушку держало в степи маленькое хозяйство, которое появилось у нее после народной революции. Раньше-то она ничего своего не имела. Работала с рассвета до темна, не разгибая спины, — выделывала кожи, шила рукавицы и малахаи богачам, свивала арканы из конского волоса — и получала за это ячменную лепешку или кусок мяса через день из остатков хозяйского стола. Бедность и голод круглый год караулили за дверью дырявой юрты, похожей на опрокинутую закопченную чашу. Впрочем, все батраки так жили.
Муж Цэрэнлхам пас овец у нойона, получая за работу жалованье — одного ягненка в месяц, телембу на рубашку или мерлушку на оторочку шубы. За работой и нуждой не видел света, бедолага. Однажды во время свирепого шургана, спасая хозяйских овец, он замерз в степи. Это случилось, когда дочке Дарь надо было праздновать первую стрижку волос — ей исполнилось три годика.
Максимку, своего правнука, старая Цэрэнлхам принимала всегда с охотой и нескрываемой радостью. Звала она его по-своему: белым мальчиком или Русачком.
Максимкой не звала — имя непривычное. Куда проще и привычней — Белый мальчик — Цаган хухэд, Цаган бустэй или орос — русский, русачок.
Рос Максимка не капризным, послушным и любознательным парнишкой. С ним Цэрэнлхам легче было коротать тоскливые дни глубокой старости. Как-то покойней себя чувствуешь, если рядом есть живая душа. И потому всякий раз, когда привозили Максимку, старая начинала хлопотать у очага, лезла в древний сундук, перетянутый потемневшими ремнями из сыромятной кожи, доставала оттуда конфеты в красивых обертках и печенье, которые у нее, как и у многих старых бережливых людей, всегда были в запасе.
Максимке у бабушки тоже было хорошо. Ему нравилась юрта, речка, степь.
Степь Максимку поражала своей широтой, простором и необъятностью. И еще тем, что в разное время, она бывает разная.
Утром выйдешь из юрты, глянешь вокруг — степь вся залита солнечным светом, купается в нем, искрится или капельками росы, или снежными хрусталиками.
Днем степь — утомленная, разомлевшая от беспощадного зноя.
Над нею дрожат голубые волны душного горячего воздуха. Это — летом. К осени зной спадает, и в неподвижном воздухе начинает плавать паутина. А в небе — чистом и ясном — собираются в цепочки журавли и подолгу кружат, оглашая степь печальным курлыканьем. В такие дни бабушка козырьком приставляет руку ко лбу, прикрывая глаза от солнца, и подолгу смотрит в небо. Потом говорит:
— Птицы прощаются с родиной.
Попрощавшись, журавли улетают на юг, в теплые края, а над землей, над степью еще долго слышатся их тоскливые крики. И степь вдруг как-то сразу становится неуютной. Побуревшие травы мочат дожди, потом засыпает снег.