Спустя некоторое время после того, как молодой еврей расстался с римлянином, он остановился у ворот только что описанного дома и постучался в него. Ему отперли калитку, и он поспешно вошел в нее, позабыв даже ответить на низкий салям привратника.
Проход, в который он вступил, несколько походил на узкий туннель со стенами, обшитыми панелями, и сводчатым потолком. По обеим сторонам его тянулись каменные скамьи, лоснящиеся от долгого употребления. Сделав десятка полтора шагов, он вышел во двор, окруженный фасадами двухэтажных зданий. Нижний этаж разделялся на льюины, в верхнем же были устроены террасы с крепкими перилами. Ходившие по террасам взад и вперед служители, грохот жерновов, развешенные на протянутых веревках платья, повсюду голуби и цыплята, стоявшие в льюинах козы, коровы, ослы и лошади, громаднейшее корыто с водой – все это указывало на то, что то был хозяйственный двор богатого собственника.
Пройдя его, юноша вошел в другой двор, засаженный кустарником и виноградными лозами, поддерживаемыми в постоянной красоте и свежести водой из бассейна, устроенного близ портика с северной стороны. Самая щепетильная чистота, наблюдавшаяся на этом дворе и не допускавшая ни малейшей пылинки по углам или пожелтелого листка в растениях, способствовала, быть может, более всего тому общему восхитительному впечатлению, которое производил двор, и посетитель, вдохнув в себя этот чистый воздух, мог заранее судить об утонченной жизни того семейства, что владело этим домом.
Сделав несколько шагов по второму двору, юноша повернул направо и, пройдя сквозь цветущий кустарник, приблизился к лестнице, по которой и поднялся на террасу – широкий помост, выложенный белыми и темными плитами, сильно уже истертыми. Пройдя под навес, он вошел в комнату, которую опустившийся за ним щит снова погрузил во мрак. Несмотря на темноту, он прошел по черепичному полу прямо к дивану и бросился на него лицом вниз, стиснув голову руками.
Перед наступлением ночи женщина подошла к двери и окликнула юношу. Он отозвался, и она вошла.
– Уже кончили ужинать, и ночь на дворе. Разве ты не голоден, сын мой? – спросила она.
– Нет, – отвечал он.
– Ты болен?
– Мне хочется спать.
– Твоя мать спрашивала о тебе.
– Где она?
– В летней комнате на кровле.
Он приподнялся и сел.
– Ну, принеси мне чего-нибудь поесть.
– Чего ты хочешь?
– Все равно, Амра. Я не болен, но мне все равно. Жизнь не представляется мне такой приятной, как казалась сегодня утром. Это новый недуг, о моя Амра, и мне теперь нет дела до пищи.
Амра приложила руку к его лбу и, как бы удовлетворившись этим, вышла, говоря: «Хорошо, я посмотрю». Немного спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашку с молоком, несколько тонких ломтиков белого хлеба, легкое печенье из пшеничной муки, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял серебряный кубок с вином, на другом – зажженный светильник.
При свете его можно было рассмотреть комнату: стены из гладко отесанного камня; потолок с толстыми дубовыми балками, почерневший от времени и от дождя; прочный пол из белой и голубой черепицы; несколько стульев с ножками наподобие львиных лап; невысокий диван, обитый голубой материей, с наброшенным на него большим полосатым одеялом – словом, еврейская спальня.
При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и стала на колени. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими почти с материнскою нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя напоказ только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, – знак ее общественного положения. Она была египтянка, рабыня из числа тех, которым даже священный пятидесятый год не приносит свободы, да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, вынянчила и не могла себе представить, что он когда-нибудь сможет обходиться без ее услуг.
Во время еды она молчала.
– Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал у меня? – спросил он. – Несколько лет назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
– Я знала, что что-то случилось, – сказала она, глубоко заинтересованная. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на ее вопрос отвечал только:
– Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра уносила поднос, юноша последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю.
Читатель, вероятно, понимает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень льюинов, но наступает ночь, и над скатами гор опускаются тени, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи, но они далеко, тогда как кровля тут, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче. И вот кровля становится местом удовольствий, спальней, будуаром. Тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Юноша медленно прошел по крыше к башне и вошел в нее, приподняв опущенную занавеску. Внутри царила полнейшая темнота, и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось усеянное звездами небо. Он заметил фигуру полулежащей на диване женщины, одетой в белое широкое платье. При звуках его шагов опахало в ее руках остановилось, и бриллианты, которыми оно было усеяно, заблистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
– Иуда, сын мой!
– Это я, матушка, – ответил он и ускорил шаги.
Подойдя к ней, он встал на колени, она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.
Мать и сын
Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а сын присел на диван. Сквозь арку виднелись крыши зданий, горы и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
– Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, – сказала мать, гладя сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, – голос ее сделался еще ниже, – что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократической кровью и богатством, хранили во всей чистоте для явного отличия от простонародья – на языке, на котором Ревекка и Рахиль пели песни Вениамину.
При этих словах он снова впал в задумчивость, но немного спустя взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
– Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но сперва скажи мне, кем я должен быть.
– Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезно:
– Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
– Я, кажется, понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека, и мне хотелось бы, чтобы она продолжалась вечно. Но это невозможно. Воля Бога Иакова в том, что рано или поздно я стану самостоятельным. Настанет день разлуки, страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю тебя, кем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая моя матушка, помоги мне разрешить этот вопрос!
– Гамалиил проповедовал сегодня, – сказала она задумчиво.