Она оглянулась и неожиданно приказала:
- Поцелуй меня!
Являя собой вполне идиотское зрелище: в одной руке у меня был Лиин чемоданчик, а в другой руке - мой, - я наклонился и поцеловал Лию в холодную щеку и краешек губ. Она снова, снизу вверх, посмотрела на меня, засмеялась, выхватила свой чемоданчик, показала мне язык и убежала.
И все-таки я позвонил ей первым - позвонил и пригласил ее на премьеру "Города на заре".
- Хорошо! - сказала Лия. - Мне не хочется, но я приду!
...Когда закончился спектакль, я быстро разгримировался, переоделся и вышел в фойе, где кипела возникшая стихийно дискуссия: что-то кричал, размахивая руками, поэт Павел Антокольский, что-то гудел драматург Александр Гладков, ребята из ИФЛИ пели хором песню из нашего спектакля :
У березки мы прощались,
Уезжал я далеко,
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко!..
А Лия стояла в стороне, совсем одна, опершись локтями на подоконник, какая-то неправдоподобно красивая и грустная, в темном платье, в туфельках на высоких каблуках.
- Лия, - задыхаясь, сказал я, - поедем с нами, хорошо?! Мы сейчас все к Севке Багрицкому собираемся... Поедем?
- Будете праздновать? - насмешливо спросила Лия.
- Да, - сказал я, - а что?
- А я не хочу с вами праздновать, - с необычной резкостью сказала Лия, - мне не понравился ваш спектакль! Мне не понравилось, как ты играешь!
Я обиделся и, как всегда, не сумел этого скрыть. В спектакле "Город на заре" я играл одну из главных ролей - комсомольского вожака Борща-говского, которого железобетонный старый большевик Багров и другие "хорошие" комсомольцы разоблачают как скрытого троцкиста. В конце пьесы я уезжаю в Москву где, совершенно очевидно, буду арестован.
- Вернее, мне не понравилось - что ты играешь! - сама себя поправила Лия, увидев мое обиженное лицо. - Как ты можешь - такое играть?! Я же говорила, что ты совершенно, совершенно не умеешь думать!.. И вот что еще я поняла, что у нас ничего не получится! Ты мальчишка, а я женщина...
- Что значит - женщина?! - нетерпеливо спросил я.
Я спешил: Севка с ребятами - и среди них девушка, которая мне очень нравилась, - уже ждали меня внизу, и у меня не было ни времени, ни желания выяснять с Лией отношения.
- А ты не знаешь, что это значит?! - усмехнулась Лия и с вызовом вскинула голову. - Я спала с мужчиной, понятно тебе! Со взрослым мужчиной!..
Она легонько толкнула меня ладошкою в грудь:
- Иди! Иди, празднуй!..
И я ушел. И мы уже никогда больше не встретились.
Несколько раз я звонил Лие - но она была очень занята, готовилась к весенней сессии, да я и сам был очень занят - через день, по вечерам, мы играли спектакль, в первой половине дня с Исаем Кузнецовым и Севой дописывали пьесу "Дуэль", начинали репетиции "Рюи Блаза" Гюго.
...Недели через две после начала войны мама сказала, что ко мне заходила прощаться необыкновенно красивая девушка, просила передать мне привет и сказать, что ей очень жалко.
А почему и чего было жалко Лие, не понял ни я, ни, тем более, мама.
Лия ушла на фронт медсестрой. За свою недолгую военную службу она вынесла с поля боя больше пятидесяти раненых, а когда под Вязьмою был тяжело контужен командир роты, Лия оттащила его в медсанбат, вернулась на позицию и подняла бойцов в контратаку.
Я уверен, что она не кричала "За Родину, за Сталина!" или "Смерть немецким оккупантам!". Конечно же, нет! Она сказала что-нибудь очень простое, что-нибудь вроде того, что говорила обычно, в те давние-давние времена, когда мы выходили из раздевалки на наши Патриаршие пруды и Лия, постукав коньком об лед, весело бросала нам:
- Ребята, за мной!.. Уже в сентябре сорок первого года Лия была убита.
Посмертно ей присвоили звание Героя Советского Союза.
- Вот потому-то, товарищ Галич, я и сказала после третьего действия, что все это насквозь фальшиво!.. Всякая пьеса, Александр Арка-ди-е-вич, какая бы она ни была - мне лично, ваша пьеса кажется плохой пьесой, - но все равно всякая пьеса дает обобщенные типы... У вас они тоже обобщенные - но неправильно! Ну, насчет геройства и всего такого прочего!.. Неправильные обобщения!..
Она встала, давая понять, что на этом наша беседа с нею закончена.
- Мы, - сказала она, подчеркивая это "мы" и голосом, и интонацией, и даже телодвижением, - мы вашу пьесу рекомендовать к постановке не можем! Мы ее не запрещаем , у нас даже и права такого нет - запрещать! - но мы ее не рекомендуем! Рекомендовать ее - это было бы с нашей стороны грубой ошибкой, политической близорукостью?..
...По длинному и чистому, стерильно чистому коридору я попал на лестничную площадку, спустился вниз, отдал мордастому и очень вежливому охраннику свой разовый пропуск и вышел на улицу.
Дни стояли короткие - февраль, уже смеркалось, по-прежнему падал с неба мелкий снежок, проезжали машины с включенными фарами, дворники посыпали тротуары крупной серой солью.
Горе тебе, Карфаген!
...Я медленно шел по Китайскому проезду к площади Дзержинского. Я был слегка оглушен всем, что я сегодня услышал, но мне почему-то не было ни обидно, ни грустно - скорее противно!
К чиновной хитрости, к ничтожному их цинизму я уже давно успел притерпеться. Я высидел сотни часов на сотнях прокуренных до сизости заседаний - где говорились высокие слова и обделывались мелкие делишки.
Но такой воистину дикарской откровенности, такого самозабвенного выворачивания мелкой своей душонки, которое продемонстрировала Соколова, мне до сих пор не приходилось еще ни видеть, ни слышать.
Со мною - о моей пьесе, о проблемах типического и о национальном вопросе - говорила, в сущности, та самая знаменитая кухарка, которая,
по идее Ленина, должна была научиться управлять государством.
...В раннем детстве, в первых классах школы, мы разучивали и пели на уроках пения песню с такими восхитительными строчками:
Чтобы каждая кухарка
Не коптела б, как дикарка,
А училась непременно
Управлять страной отменно!..
Вот она и научилась! Вот она и управляет!
Это же так просто - управлять страной: выслушивай мнение вышестоящих товарищей и пересказывай их нижестоящим товарищам. Нечто подобное происходит на всех этажах, на всех ступенях огромной пирамиды, называемой "партией и правительством"!
А я не стоял ни на одной из этих ступенек, даже на самой нижней. Я не существовал. Меня не было. Я не значился. Так чего же ей, Соколовой, которая так отменно научилась управлять государством, чего же ей было меня стесняться?!
Она и разоткровенничалась. И была в этой откровенности и простая бабья месть за брошенное мною на репетиции словцо "дура", и подлинная дурость, и злорадное торжество имущего власть над никакой власти не имущим.
И все-таки, все-таки самого главного обстоятельства, по которому моя пьеса не могла быть поставлена, не должна, не имела права быть поставленной - Соколова мне в тот день не сказала.
Допустим, что она и не думала об этом обстоятельстве, вернее, не умела еще выразить его в слове, но она уже чувствовала его - тем особым, обостренным чутьем животного, знающего только звериные правила борьбы за существование.
И тут я должен вернуться к вопросу, которого я мельком коснулся в первой главе - к вопросу о чрезвычайно широкой и хитроумной системе создания всякого рода неравенств, каковая система, по искреннему убеждению Соколовых обоего пола, и есть способ "отменного" управления государством.
Отдыхает начальство, отдыхают "слуги народа", "народные избранники", плоть от плоти и кровь от крови, отдыхают на своих госдачах, отгородившись от народа заборами и охраной, под сенью табличек:
- "Посторонним вход воспрещен"!
Но, как бывают разные запретительные знаки: от скромной таблички до милицейского кирпича и вооруженной охраны, - так бывают разными и сами госдачи. О, тут существуют тончайшие оттенки: на одних полагаются картины, чешский хрусталь, столовое серебро, обслуживающий персонал - или, как его называют, "обслуга" - человек двадцать, не меньше, собственный кинозал; на других дачах перебьются и без картин, обойдутся простым стеклом и нержавеющей сталью, "обслуга" - человека два, и кино приходится смотреть в общем - разумеется, тоже закрытом для простых смертных, кинозале.