— Нет, то, что мы делали в студии, было близко к таганскому стилю — было много песен, движения, плясок… И с Любимовым у меня сразу наладился контакт, и в театре была обстановка живая, можно сказать, студийная… Так что войти было легко. По работе меня сразу же проверили, увидели, что человек что-то может, и приняли как своего. Потом, конечно, были сложности, которые бывают у каждого человека.
— Вы, конечно, помните первую встречу с Высоцким?
— До театра я Володю знал только по песням, видел один раз на улице в его знаменитом пиджаке. И первое впечатление в театре у меня было от песни, которую он пел на вечере отдыха, он спел тогда «Баньку». Впечатление было мощное — мурашки по коже… Но образ был странным — он был в какой-то нарядной рубашке, в замшевом пиджаке — совершенно не вяжущийся с тем, что он только что спел. Но это внешнее впечатление — он был тогда похож на преуспевающего футболиста — Высоцкий побеждал за счет невероятно мощного внутреннего душевного движения в своем пении.
А на сцене у меня к Володе долго было странное отношение… Я вначале его не принимал как артиста, хотя все, что он делал, было абсолютно профессионально. Я люблю только одну его роль — Лопахина в «Вишневом саде»… А все остальное, что у меня связано с Володей, — это его странная поэзия и его странное пение. Потому что это нельзя назвать поэзией в чистом виде и нельзя назвать пением, для меня во всяком случае…
— А как складывались ваши личные отношения?
— Прежде всего я хочу сказать вот что. Мне кажется, что Володя во многих своих проявлениях, не только в поэзии, был невероятно типичным, как это ни странно… В своей манере себя вести он был типичным, на многих похожим, категоричность его была типичной для того времени… Но только все это было на два порядка выше, и именно это сделало его такой крупной личностью. Но он был капризен, он был предвзят, то есть все, что есть в нас, все, что есть в нашем поколении, в нашем времени, — все это было в нем вдвойне и втройне. Сегодня те люди, которые о нем в основном говорят как о близком человеке, как о своем друге, — эти люди, с моей точки зрения, никакого отношения к нему не имели. Хотя жизнь сводила и разводила его с кем-то, но эти люди никогда не были ни сведенными, ни разведенными с ним… На самом деле они были к нему очень равнодушны, никто из них не знал, что с ним происходит; они его не осуждали, но и не любили. Притом у них всегда какое-то объективное мнение, и они используют формулы, которые к этой жизни не имеют абсолютно никакого отношения. Поэтому я так осторожен, когда говорю о Володе. И в моей душе еще до конца не дожило все, что между нами было, просто не дожило. Мы действительно были долгое время очень близки, просто жили вместе… А что касается театра, то у нас были очень сложные отношения. В результате мы оба попали, на одну роль. Меня все время Петрович приглашал играть его роли. А Володя относился к этому чрезвычайно ревниво. Насколько небрежно он относился к своей поэзии, настолько щепетильно— к своей актерской профессии. Я бы сказал— до неприличия щепетильно. И это был очень сложный вопрос, и меня это тоже очень волновало. Нам удалось избежать прямого столкновения в тот момент, но был другой случай, трагический и печальный, который и стал причиной того, что мы разошлись. Дело не в том, что я не мог пережить, что я не играю, дело в том, что его поступок я тогда не понял до конца. Хотя говорят, что мертвых не судят, я не придерживаюсь такого мнения. Я его не сужу, но и не меняю в душе своего решения — это мое право… Потому что я к нему относился с той высокой человеческой требовательностью, на которую он претендовал всей своей сутью. Но и я по отношению к нему был тоже не всегда последовательным…
Однажды Володя сказал одному нашему артисту такую хорошую фразу — не буду называть его фамилию. Тот ему как-то говорит: «Володя, когда ты выпьешь, ты добрый, а когда в завязке — жесткий…» — «А ты, — говорит Володя, — наоборот». Вот тут очень хорошо у него, понимаете? Вот это ключевая фраза во многих вещах, потому что в какие-то моменты Володя все равно не мог себя преодолеть, в нем побеждало вот это самое абсолютное. Ну бывали моменты не очень, которые так и оставались вчерне…
— Ну а история «про друга закадычного Ваню Дыховичного»?
— Понимаете, я думаю, что просто постоянство нашего общения давало возможность для рифмы, не то что это буквально, что это мой характер, — абсолютно нет. Взять, например, «Ой, Вань, смотри какие клоуны…»— какое я имею отношение к персонажу этой песни? Но она была написана в то время, когда мы тесно общались, и вот это — «Ой, Вань… ай, Вань…» — это все было просто период жизни.
Он, безусловно, был ко мне чрезвычайно внимательным, очень любовно относился к нашим взаимоотношениям, советовался по поводу каких-то вещей, даже не советовался, а… мы просто этим жили. Были периоды, например, когда мне нравились совсем не те песни, которые нравились всем, и я ему об этом говорил. Ну, например: «Четыре года рыскал в море наш корсар…» Я очень люблю эту песню, а Володя к ней относился так себе, и его удивляла эта моя склонность. На моей памяти в тот период, когда мы были вместе, самым большим успехом пользовалась песня про шахматиста. Мы вместе ездили на концерт в Кишинев, и тогда в самолете она была дописана. Там он решил и спеть ее в первый раз, на концерте, на котором присутствовало девять тысяч человек. И тогда же он спел песню «Милицейский протокол». Она тоже пользовалась очень большим успехом. А меня все его остроумные песни меньше волновали, чем трагические, в которых было полное предощущение своей судьбы и времени и вообще всего на свете…
— И там же, в Кишиневе, состоялось ваше первое выступление перед громадной аудиторией. Как это было?
— Это было первый раз, когда Володя уговорил меня поехать и выступить. Я ужасно стеснялся, а потом — петь с ним никто не хотел… Но он меня убедил: «Нет, ты выйдешь нормально, будешь работать двадцать минут. Там маленькие залы, какие-то научные институты…» И я по своей наивности согласился. Прилетели. Володя мне говорит: «Я поеду посмотрю площадку». Возвращается довольно бледный и говорит: «Мы работаем через два часа, ты только не волнуйся…»— «Да я не волнуюсь». И все это время до концерта он ходил вокруг меня, нянчился, как с больным. Стемнело. Нас повезли на этот концерт, еду спокойно, думаю: ну что там, зал на двести человек… Приезжаем, нас куда-то ведут, ведут, ведут, — холодно стало, очень холодно. И устроитель говорит: «Главное, чтобы дождя не было». Я думаю: ну при чем тут дождь? Володя ушел, оставил меня одного в комнате: «Я тебя объявлю, и, что бы там ни было, ты выходишь и поешь!» Слышу какое-то странное эхо… Ну, думаю, это трансляция в моей комнате шипит… «А сейчас перед вами выступит мой друг Иван Дыховичный». Страшный свист, чудовищный какой-то. Володин голос: «Тихо, я вам сказал — он все равно будет выступать!» С какой-то угрозой он это сказал. Я не успел до конца разобраться… Я потом только понял, на что я «подписался». За мной прибежал какой-то человек: «Идите скорее!» Я пошел на сцену и, когда вышел на нее, увидел, что она бесконечная, что навстречу мне идет откуда-то издалека маленький Володя… Холод страшный, и передо мной девять тысяч человек. При этом ничего, кроме гитары в руках и микрофона, в этой жизни нет. Проходя мимо, он сказал: «Ну держись». Дальше я помню, что четыре песни я спел без паузы, — как это получилось, не знаю. Я понял, что главное — ничего не говорить. Я окончил четвертую песню, и я бисировал. А когда я убежал за сцену (тут я действительно убежал), Володя мне сказал: «Ты представляешь, что произошло?! Ты бисировал но моем концерте. Такого никогда не было». И вот что я могу сказать совершенно точно, я никогда не видел такого товарищеского отношения — он был счастлив, что я имел такой успех. Это был миг, наверное, один из самых счастливых в моей жизни.
У нас много было замечательных концертов, особенно в Ленинграде, — у Володи был период, когда он любил, чтобы мы ездили вместе… Вы знаете, он совершенно не любил и не признавал бардов и менестрелей. И почему-то ему нравились мои странные песни. Две из них он просто очень любил. Раз по сто он их слушал; мне это было, конечно, очень приятно…