— Скажи, Люсьен, почему… Объясни мне, Люсьен…
Он возвращался часов в одиннадцать или еще позднее, искал ее.
— А где Мари — Луиза?
— Я здесь.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Ну раз ничего, значит, все нормально.
Они уходили в свою комнату, я слышала шепот Мари — Луизы, более громкий голос Люсьена. Они разговаривали долго.
Анри являлся ежедневно к часу дня, усаживался около дверей, ждал, пока спустится брат. Или же разгуливал взад–вперед по двору, где зеленое, как никогда, дерево зонтиком простирало ветви над сухими плитами. Мы не закрывали окон ни днем, ни ночью, и стены у нас просохли. Иногда в разговоре с другом Люсьен вздыхал:
— Когда–нибудь настанет настоящая жизнь… Можно будет делать все, что захочется…
Кипа газет, купленных Мари — Луизой, громоздилась на стуле в их комнате. Переписка по сердечным делам, советы супруге, как сохранить мужа, как быть красивой… Она рассчитывала почерпнуть в них средство против метаморфоз Люсьена. Она была воплощенная мягкость. Я тогда говорила — податливость.
А я пожирала все, что разоблачало агонизирующую, но не желавшую умирать, войну. Однажды я искала последнюю статью Барсака, которую брат прибрал до того, как я прочла. Статьи нигде не было. И снова мне в руки попала зеленая тетрадь, спрятанная в папке, набитой бумагами.
Я перелистала ее, пропуская фразы, не имевшие интереса, описания, философские рассуждения; я искала чего–то, что могло бы кинуть свет на вчерашний инцидент. А накануне произошло вот что. После долгих споров — было уже около одиннадцати — Анри попрощался с нами. Мари — Луиза листала в кухне газету. Люсьен спросил:
— Ложимся, Мари — Лу?
— Я хочу немного прогуляться с тобой.
— Так поздно?
— Ну и что?
Она медленно поднялась, сложила газету, потом внезапно бросилась к нему.
— Люсьен, милый, пойдем погуляем.
— Не сейчас.
Он попытался вырваться, потому что она вцепилась в воротник его рубашки.
— Ладно, — вздохнул он, — надевай жакет, Элиза! Пошли, прогуляемся.
Я не двигалась с места в полном изумлении.
— Пошли, — повторил он, — побыстрее.
Мари — Луиза не осмелилась ничего сказать, но явно была разочарована. Люсьен зашел в комнату бабушки. Мы держали там кроватку Мари, пока не уходил Анри. Она еще не спала. Люсьен взял ее на руки.
— И ты тоже, дочь моя, пойдешь с нами. Готовы? В путь!
Мрачнейшая была прогулка. Говорил он один. Когда он направился к скверу, я спросила, почему бы нам не пойти к реке.
— Нет, — отрезал он.
Обойдя сквер, он указал нам скамейку.
Стояла глубокая ночь. Поблескивала трава на лужайках, комары звенели вокруг фонарей. Мари уснула на руках у Люсьена. Он говорил всякую ерунду, пошлые фразы о весне, о зиме, обращаясь сразу к нам обеим. Я рассеянно отвечала. Я была удобна: он брал меня, когда не хотел оставаться наедине с Мари — Луизой.
— Домой, женщины, — приказал он, поднявшись.
У себя в комнате они не ссорились или уж очень тихо, — во всяком случае, я ничего не слышала, а подслушивать я умела.
В зеленой тетради я нашла письмо. Сложенное вчетверо, оно лежало между последними исписанными страницами. Я чуть не попалась, так как оно было длинным. Теперь оно снова у меня, как и все вещи Люсьена. Этим письмом завершилась целая эпоха. Начиная с него, все пошло по–иному.
«Вы сказали сегодня вечером: «Ты такая же, как все девушки». Я такая же, как все девушки, только не в хорошем, а в дурном. Послушайте, я еще никогда не встречала такого, как вы. Да, вам, вероятно, говорят это при каждом новом знакомстве. Знайте, это — правда.
Вы показали мне свою дверь и сказали: «Видишь, я живу здесь. Мрачновато, дом ветхий». Вы спросили меня, далеко ли живу я. «За разводным мостом…» За разводным мостом нужно шагать еще добрых четверть часа, на просторах природы. Да уж, природы, ничего не скажешь… Лавчонки, домишки, садики — вам все это знакомо, Люсьен, и чистый воздух газового завода, и черная земля, и непролазная грязь дорог, потому что в такого рода местах всегда идет дождь. А в комнатах подставляют тазы.
Там моя комната. Вообще, комната. Нас в ней пятеро: отец, его жена, его предыдущая жена, брат и я. Отцу шестьдесят. Мы приехали сюда на второй год испанской войны. Мать незаметно умерла на четвертом этаже одного из домов в гавани, на кровати, придвинутой к окну, слегка наклонясь из которого она могла дотянуться до соседей, живших напротив. Недолго спустя у нас появилась другая мать. Она заботилась о нас лучше, чем первая, всегда болевшая, и мы любили ее, как и она нас. Та, что нас воспитала, слишком податлива, чтоб рассердиться, уйти. Куда она пойдет? К тому же она привязалась ко мне тревожной любовью толстух ко всему хрупкому. Некоторое время я посещала школу. Но при малейшем насморке пропускала уроки. В пятнадцать лет я проводила дни, греясь на солнышке, когда оно светило, и слушая пересуды соседок. Я никуда не ходила. У отца были свои представления о нравственности, он осуждал танцульки, прогулки. Приходили приятели брата, украдкой поглядывали на меня. Один из них учился в вечерней школе. Я тоже захотела посещать ее. Отец уступил. Мы возвращались вместе. В самых темных углах мы останавливались и жадно душили друг друга в объятиях. Я мечтала жить с ним, готовить ему обед в кухне, украшенной цветами… ну, и все остальное, что воображают девушки на эту тему. Потом он стал избегать меня, прекратил знакомство, я терзалась. Я начала поглядывать на мужчин с яростным желанием быть замеченной, избранной, любимой. Я охотилась, как охотятся парни. Я хотела мужчину. И очень скоро узнала, что есть только одно средство иметь его — это, как принято говорить, «отдаться».
Однажды в воскресенье со мной заговорили женщины. Они собирали деньги для бастовавших докеров. Я поняла, почему мы так скудно едим. Я не обращала на это внимания. Отец о таких вещах не говорил.
Женщины проводили меня в небольшое помещение. Я слушала, не уходила, потом опять вернулась. Наконец как–то вечером к нам присоединились мужчины. Они были просты, бедны, молоды, стары, грязны, щеголеваты, отважны, крикливы, серьезны — настоящая первомайская демонстрация.
Я стала секретарем секции. Я многому научилась, так как была влюблена в казначея, твердокаменного, безупречного. Но время не располагало к чувствительности, мужчины были заняты борьбой. Большинство не работало. Почему ни один мужчина не берет меня надолго? Почему после нескольких свиданий он со скучной миной объясняет, что у него нет времени для свиданий со мной? Каждый раз начинать сначала, каждый раз обосновываться в любви, как если бы она была окончательной, и каждый раз складывать чемодан воспоминаний. Ожидание, встреча, первый день, второй, послеполуденные часы в полумраке гостиничных комнат, тишина, кровать посредине, гладкие простыни, мягкие одеяла. Все остальные — там, снаружи, а я укрыта от жизни в объятиях мужчины, который станет моим рождением и смертью. Чтоб видеть их довольными, я делала все, что они хотели, все, что могло им понравиться.
И все же они уходили от меня. Может, им было неприятно мое молчание? Сначала они счастливы, что их слушают. Потом начинают задавать вопросы. Что им сказать? Я молчу. Наверно, это внушает подозрение. Я плачу, расставаясь, я плачу, встречаясь вновь. И все рушится. Вот уж четыре года, как я веду такую жизнь. Позавчера я шла по улице, параллельной вашей. Вы вдруг появились, предложили мне сигарету. Я только что рассталась с мужчиной и спешила, чтоб успеть на трамвай до десяти. Было темно, людно. Я остановилась. Вы заговорили первым, я что–то ответила на ходу, и мы расстались, назначив свидание.
Как объяснить, что со мной? Согласитесь, любовью это не назовешь. Разве для простоты. Мне слова даются не легко. «Коммуникабельность» не в моей натуре. Я прочла это слово однажды в журнале, который нашла в Народном доме. И завладела им.
У меня есть порок подбирать все, что попало. Я люблю иметь. В особенности книги. И я читаю их. Так вот, это слово я подобрала в одном журнале: «коммуникабельность». Это то, и не то. На несколько мгновений ощутить, что существуешь, понять это через другого. А как иначе ощутить свое существование? Только через боль, через то, чего я лишена. Я ощущаю себя, когда брошена, не нахожу работы, плохо сплю, потому что в кровати не хватает места. Но с вами я вдруг ощутила, что существую. Сказать вам это я не сумела бы, я искала бы слова, как смешавшаяся лгунья. Люсьен, встретимся ли мы, чтоб стать друзьями?