У Венсенских ворот бульвар кончается, и на перекрестке стрелами рвутся вверх новые светлые дома. Лоджии, задернутые синими или оранжевыми шторами, напоминают о послеполуденном зное, когда приятно, слушая пластинки, потягивать ледяную влагу из запотевшего бокала. Кому тут дело до Арезки?
Анри совсем снизил скорость. Перед нами грузовик, плюющийся дымом. Направо от меня Монтрей, с другой стороны — Рю-д’Аврон. Красочные дворы Центрального рынка. Я гляжу на горы фруктов, пирамиды овощей, и мои надежды все тают и тают. К горкам ранних плодов тянутся тысячи муравьев, создавая своего рода укрепленную линию перед прилавками.
На подъеме от Баньоле к воротам Лилá машину зажимает между двух автобусов. На стройке у ворот Менильмонтан — перерыв, рабочие перекусывают. Не выйди завтра на работу один из них, явится пятьдесят, чтоб подхватить его лопату. Их так много, слишком много, неисчерпаемый, непрерывно обновляющийся резерв.
За воротами Лилá, на повороте, ведущем вниз к Пре — Сен-Жерве, возникает бледный в жарком мареве силуэт Обервилье. На поросшей травой эспланаде странная одинокая церковь, в которую я охотно зашла бы, но Анри гонит вовсю. Лачуги рабочего Парижа, который приходит в Париж только ради 28 мая, появятся теперь только после ворот Пантен. Нет, этот Париж не опасен, его легко провести, он удовлетворяется малым.
Мы въезжаем в тоннель под воротами Ла Вилетт. Я понимаю, что больше никогда не увижу Арезки.
— Спасибо, Анри.
— Если вам что–нибудь понадобится, звоните мне. Я как–нибудь вечерком зайду узнать о вашем другё. Не похоже, чтоб Анна хотела вас видеть в ближайшие дни, между тем ее следует оградить от одиночества. Что вы об этом думаете?
— Я об этом ничего не думаю. Мне не до огорчений Анны. Анри не настаивает.
Я много спала. Сон приходил, я принимала его как успокоительное средство. Между двумя дремотами я зашла на завод и оформила увольнение. Увидеть снова конвейер, цех, пробудить тоску… Я не пошла дальше отдела кадров. Извещенный о моем приходе, спустился Жиль. Его сочувствие, сдержанное, потому что искреннее, меня тронуло, и все же я не заговорила с ним об Арезки. Он поразительно ясно, трезво говорил об уроках последних дней и смотрел в будущее, не отчаиваясь.
— Вы уезжаете домой, это окончательно?
Что мне оставалось делать? Я дала себе две недели: перед тем как сесть в поезд, я обойду всех, постучусь во все двери. Времена стыдливости миновали. Мне теперь ничего не стоило зайти в кафе, битком набитое мужчинами, расспрашивать, быть на виду, быть предметом пересудов. Я была к себе беспощадна. По моей вине, из–за моих колебаний и задних мыслей сорвались наши планы. Но как бы я себя ни упрекала, не в моей власти было изменить собственную природу. Арезки любил меня, зная все мои недостатки, и никогда, вероятно, не верил моим обещаниям. Он не торопил меня, рассчитывая, что время и физическая привязанность сделают свое дело.
Как–то вечером я пошла к его дяде. Он принял меня очень плохо. Он боялся неприятностей, говорил, что ничего не знает, не знает даже, что Арезки арестован. По его правой щеке, от глаз до носа, тянулся лиловый след. Кофейника не было видно. Я задумалась, где он прячет вино теперь.
Я еще раз вернулась к Ферату, но он не узнал ничего нового. Он усадил меня, принес оранжаду, мы поговорили об Арезки, о войне. Его речь была ужасающе суха, и слова «пытки», «смерть», «страдание» в его устах лишались плоти. Он отдавал себе отчет в том, что и его арестуют, что и для него настанет черед собрать все силы, чтоб промолчать. В исчезновении Арезки не было ничего удивительного, оно было в порядке вещей, и только я одна билась лбом об стену, не желая этого признать.
— Я так думаю, они его «отправили» туда. Это худо. Живым мало кто добирается. А может, он где–нибудь здесь, в тюрьме? Как знать? Надо ждать! Возможно, у него были при себе какие–нибудь компрометирующие документы, но это меня удивило бы, он был слишком осторожен. Может, донес кто–нибудь? Есть ведь такие, которые не выдерживают. Нелегкое дело остаться с ними наедине, когда у тебя руки связаны… Это тебе не у стойки кафе… И свидетелей нет.
Я хотела оставить ему мой адрес, адрес бабушки, поскольку я уезжала. Он не взял.
— Никаких бумаг, никаких адресов! Это слишком опасно.
Наконец я встретила Мюстафу. Перед ним я осмелилась заплакать. Мое горе потрясло его. Он согласился взять мой адрес, и если когда–нибудь Арезки появится…
— Если я к этому времени не умру, — добавил он.
Мне оставалось задать ему один вопрос.
— Что значит Хауа?
— Как?
Я повторила, старательно выговаривая.
— Хауа? Это — Ева.
— Спасибо.
Когда я сообщила, что уезжаю, Анна тотчас осведомилась:
— А комната?
— Берите ее снова, если хотите!
По телефону она пришепетывала больше обычного.
— Да, мне не нравится в Доме Женщины. Я скоро начну работать и…
— Приходите двадцать второго, я уложусь к этому времени и передам вам ключ.
— До скорого.
Она повесила трубку первая.
Анна только что ушла. Из комнаты и из моей жизни. Увижу ли я ее когда–нибудь?
Она извинилась:
— Я пришла рано, но не могла по–другому. Да, я беру ключ. Вы просто захлопнете дверь. Я вас никогда не забуду, Элиза. Да, я работаю. На сортировке писем. Я должна идти, автобусы в воскресенье ходят так редко. Я оставлю чемодан на стуле.
Ее ледяная рука дотронулась до меня.
Она только что закрыла за собой дверь. Я высовываюсь из окна и следую за ней глазами. Она переходит улицу и направляется к тупику, в противоположную сторону от остановки автобуса. Медленно, задним ходом, из тупика выкатывается машина. Машина Анри. Он отворяет дверцу, она садится.
На этот раз ее еще не поглотит черная бездна одиночества. Но за какую ветвь она уцепилась? Мне жаль ее. Ей суждено страдать. Анри в один прекрасный день бросит ее.
Люсьен останется кровоточащей раной в ее плоти и сердце.
«Вот ты через тридцать лет», — пошутил он когда–то, глядя на старую побирушку. С Анри она спасет несколько недель, несколько месяцев. Он будет приходить к ней в эту комнату. Управляющий протестовать не станет. На той же кровати они познают «свои четверть часа нежности». Анри для Анны бальзам на рану. Как и все ее любовники, сменявшие друг друга. Но после каждого мужчины рана неудавшейся жизни становится все глубже.
Чего же нам недостает? Какой силы? Где трещинка, не позволившая нам овладеть тем, что так легко назвать судьбой? В какой мере виноваты мы сами? Значит, прекрасные цветы, прораставшие в нас вместе с ядовитыми травами, только и сгодились что на надгробные венки. Все, что мы должны были защищать, все, что нам предстояло завоевать, теперь уже в прошлом. На наше место теперь встали Анри и ему подобные. Что сделают они с победой, если она попадет им в руки? Хочу забыться. Пусть отхлынет мысль, как взбаламученная вода отлива. Боль подстерегает меня, она притаилась в моем будущем, она спряталась в воспоминаниях; она меня ждет, чтоб ударить, но я обойду ее, меня голыми руками не возьмешь. Я изгоню из себя все, я убью память. И только надежда будет неугасимо тлеть под пеплом. Не знаю, откуда подует ветерок, от которого она разгорится. Не знаю, куда она поведет меня. Но я ее чувствую. Невнятную, неуловимую, смутную, но неугасимую надежду. Я ухожу в себя, но я не умру.
Перевод с французского
Л. ЗОНИНОЙ
Клер Эчерли
ЭЛИЗА, ИЛИ НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ
Зав. редакцией В. ИЛЬИНКОВ Редактор П. агеев
Художественный редактор Г. Андронова Технический редактор Л. Платонова
Корректор М. Доценко
Сдано в набор 25/XI 1968 г. Подписано к печати 7/I 1969 г. А 00602. Бумага 84×1081/16. 5 печ. л. 8,4 усл. печ. л. 10,542 уч. — изд. л. Заказ № 212. Тираж 2 600 000 экз., 4‑й завод: 1 650 001-