— Мы сойдем у ворот Лилá, хорошо? Вы любите ходить?
— Прекрасно, — сказала я.
Мне становилось все более неловко, и молчание Арезки усугубляло мою скованность. Я прочла от первой до последней буквы «Правила», вывешенные автобусной компанией как раз над моей головой.
Арезки кивнул. Мы вышли. Я никогда здесь не была и сказала об этом Арезки, — все–таки тема для разговора. Перейдя площадь, мы вошли в кафе «А ла шоп де лилá». Буквы на вывеске были ядовито–зелеными. У стойки толпилось много мужчин. Некоторые рассматривали нас. Столики были заняты. «Идите сюда», — сказал Арезки, мы протиснулись в левый угол, где оставалось несколько свободных стульев. Арезки сел напротив меня. Соседи уставились на нас без всякого стеснения. Я увидела себя в зеркале на колонне, посиневшую, растрепанную. Я подняла воротник пальто и в тот момент, когда я делала это, вдруг поняла, чем удивляю: я была с алжирцем. Понадобился чужой взгляд, выражение лица официанта, бравшего у нас заказ, чтоб я отдала себе в этом отчет. Меня охватило смятение, но Арезки глядел на меня, и я покраснела, боясь, как бы он этого не заметил.
— Что вы будете пить?
— То же, что и вы, — по–идиотски ответила я.
— Горячего чаю?
Арезки тоже чувствовал себя стесненно. Перед тем как выпить чай, я повторила дважды: «С днем рождения!»
Странно улыбнувшись, он стал меня расспрашивать. Я рассказала ему о нашей жизни с бабушкой, о Люсьене.
— Я думал, вы моложе его.
— Потому что я маленькая? Нет, мне двадцать восемь лет.
Он поглядел на меня с удивлением.
— Вы очень любите брата…
— Да, — сказала я.
И спросила его, есть ли у него братья, мать. У него было три брата, сестра, мать была еще жива. Он описал мне ее — пожелтевшую, как сухой лист, разбитую, как палый плод, почти ослепшую. Я подумала о бабушке.
Чтоб отвлечься, мы заговорили о Мюстафе.
— Походим немного? — спросил он.
Мы вышли. Бульвар Серюрье. Успокоительный мрак. Никто нас не видит. Озябшие люди торопятся домой.
Говорила я одна. Арезки слушал, соглашался, шагал, глядя перед собой: Несколько раз спросил, не устала ли я. Я искала, что может его заинтересовать. Рассказала о собрании на улице Гранж–о–Бель.
— Если вы станете ходить по митингам, — сказал он, — вы наживете себе неприятности.
Я прервала его. Рассказала об Анри, о Люсьене, об Индокитае, я сплетала мечты и реальность. Я не умолкала ни на минуту. Мы дошли до ворот Пантен. Он взглянул на часы.
— Вы не боитесь возвращаться одна? Восемь часов.
— Нет, конечно.
— Я вынужден вас здесь покинуть. Но я подожду, пока придет ваш автобус.
— А вы как поедете?
— Метро.
— У вас не бывает по вечерам неприятностей из–за полицейских проверок?
— Случается, — сказал он.
Мы подождали на остановке. Арезки, наверно, продрог. Он держался натянуто, руки в карманах, отсутствующий взгляд.
Когда подошел автобус, он вынул руку из кармана, протянул мне.
— Спасибо, — сказал он. — Вы очень любезны. До завтра.
Я вернулась усталая, голодная, недовольная.
На следующий день Арезки вел себя со мной как обычно. Я досадовала, что он не выказывает мне никаких знаков дружбы. Может, он разочаровался во мне? Однако я была рада, что в тот вечер никто не видел нас вместе.
В раздевалке я наблюдала за новенькими. В первый день они работали в сандалиях и бесцветных халатах. Но соседство мужчин возбуждало их кокетство. Одна принесла розовый халат, другая стала подбирать волосы блестящими заколками, третья надела туфли без задников, расшитые цветами.
Они приходили утром, намазанные, причесанные, и умудрялись в течение рабочего дня выкроить время, чтоб уединиться и подкраситься. Что–то в этом было большее, чем просто кокетство: самозащита, инстинктивное сопротивление, чтоб не опуститься на дно. Яркий лак чаще всего покрывал грязные ногти: бархотки пестрели в жирных волосах; пудра скрывала серый пот, выступавший на коже. Вижу, как сейчас, мою соседку по раздевалке, женщину лет тридцати пяти, некрасивую, морщинистую, вынужденную, согласно распорядку, носить выцветшую холщовую спецовку, но сохранившую и за рулем кары свои лодочки.
В этой вольере я чувствовала себя совершенно изолированной. Тем не менее я не избегла заразы и из первой получки, из первых сэкономленных денег потратилась на покупку рабочего халата. Я выбрала голубой с белым кантиком, едва доходивший до икр.
Только в четверг утром я вспомнила о приглашении брата. Хороший признак. Заноза, которая вынимается, не повредив кожу.
Но в меня вонзилась другая. Арезки точно избегал меня. Дни казались нескончаемыми и тягостными.
Я пришла к Люсьену в восемь. Анри был уже здесь, он крепко пожал мне. руку. Анна предложила кофе. Люсьен проворчал: «Добрый вечер». На столе лежали книги, принесенные Анри. Они с братом увлеченно обсуждали положение, не соглашаясь друг с другом. Анри пытался доказать Люсьену, что он сам себе противоречит, а Люсьен упрямо стоял на своем, замыкаясь во враждебном молчании. Анна, сидя на краю постели, гладила свои волосы, поглядывая то на одного, то на другого. Я дремала, сожалея о своих маленьких эгоистических радостях, о вечерних минутах покоя.
— Ты настаиваешь, — с силой говорил Анри, — что рабочим в высшей степени наплевать на войну в Алжире. А я тебе говорю, что это результат отсутствия информации. Если бы они знали что…
— Чего ж ты смеешься над плакатами, надписями, над теми, кто этим занимается?
— Потому что ты, именно ты, можешь делать другое. Ты владеешь пером, ты свидетель. Шесть месяцев, — отчеканил Анри, — шесть месяцев ты на заводе. Рабочий класс — это для нас глубины океана, двадцать тысяч лье под водой. Другой мир. Пойди пойми, что там происходит. Положиться на партию? Она демобилизует массы своими бюллетенями о здоровье: все хорошо, рабочие бдительны, партия завоевала еще столько–то голосов и т. д. Почему ты не расскажешь о том, что видишь, о том, что слышишь? Почему не опишешь отношения между французами и алжирцами на уровне пролетариата? Ты собирался это сделать и ты обязан это сделать. Наклеить плакат ночью…
— Перестань говорить о моих плакатах… — проворчал Люсьен.
На несколько минут они замолкли. Анна всунула ноги в тапочки и пошла налить нам кофе.
То, что говорил Анри, мне показалось разумным. Тяжеловесность его облика, спокойный низкий голос придавали его аргументам еще большую весомость. Но меня стесняла его способность всегда извлекать удовольствие из событий, драм или конфликтов. Он не переставал наблюдать, даже подсматривать, возбуждаясь зрелищем. Его психологическая утонченность, его изощренный интеллект упивались Люсьеном.
Брат жадно глотал кофе, Анна два раза подливала ему. Допив, он закурил сигарету и склонился ко мне.
— Элиза, скажи–ка ты Анри, что ты обо всем этом думаешь.
— Но я…
— Да, ты, ты совсем не дура. У тебя наверняка есть что сказать.
Я стала говорить, неловко подбирая слова. Люсьен прервал меня.
— Видишь, Анри, из нас с сестрой хорошие адвокаты не получились. Ты только что упрекнул меня. Да, шесть месяцев тому назад, когда я пошел на завод, — больше по необходимости, чем по свободному выбору, — я приходил в восторг от перспектив, открывающихся передо мной. Свидетельствовать, как ты выражаешься. Так вот, старик, сейчас я от этой идеи отказался. Не могу. Здесь порочный круг. Целый день я как камера, фиксирующая образы. Вечером я — конченный человек. Все остается во мне. Но чтоб выжить, я должен работать. Остальное я откладываю. И каждый день тупею, тупею. Знаешь, куда они меня перевели? В красильный. Даже объяснять не хочется. Чтоб отбить у меня охоту, чтоб я ушел. Говорят, я подрываю мораль рабочих, я смутьян. Даже профорг против меня. Он считает, что меня заносит. Но я не уйду. Однако, когда я возвращаюсь вечером, я литрами хлебаю воду, ем и ложусь. Интеллектуальное усилие? Невозможно. За шесть месяцев я здорово деградировал. Я тебе, Анри, скажу больше: если бы я не работал бок о бок с круйя [8] и неграми, если бы я не общался с ними ежедневно, я бы уже забыл о них. Я требовал бы прибавки трех франков в час, или сокращения рабочего дня на полчаса, или пятиминутного перерыва на отдых каждый час. Но они — тут, рядом, и как меня ни эксплуатируют, как ни жмут из меня сок, я по сравнению с ними — привилегированный. Они — дешевое горючее, неисчерпаемый резерв. Нас, наверно, на весь завод трое, четверо, — тех, кто видит у них человеческие лица. Ты, вероятно, прав — наклеивать плакаты, мазать стены, раздавать листовки — линия наименьшего сопротивления. Но кто пишет эти плакаты, кто вдохновляет эти листовки?