— Нужно выехать сегодня же?
— Да нет! — запротестовал он. — Оставь ключи внизу, у управляющего. Вот и все. К завтрашнему вечеру я тебе что–нибудь подыщу.
Утром я уложила чемодан. «Справедливее было бы, если б он оставил здесь меня. Анне к гостиницам не привыкать. Ему точно доставляет удовольствие швырять меня с места на место. Вернусь домой».
Анна всего лишь декорация, мастерски выстроенная конструкция, ложь, видимость. Если ее обнажить, останутся тощие ляжки, чуть заметные груди, дурной цвет лица, свойственный страстным натурам, широкие, слишком далеко расставленные глаза, огромные шрамы на шее, следы золотухи, перенесенной в отрочестве, неистребимая лень, гордыня, находящая себе удовлетворение в приступах демонстративного самоуничижения, постоянная потребность в постели, в тепле, во сне, непритворное безразличие к еде, и негустые длинные волосы, венчающие все это здание. Анна — это не знающее удержу воображение: она видит себя не такой, как есть, и строит из себя такую, какой себя видит. Для Люсьена Анна — хрупкий тростник. Все ненатурально. Волосы, которые она начесывает. ресницы, которые она красит, лицо, которое она лепит, наклеивая волосы на щеки по заранее рассчитанной линии, искусственный румянец, острые груди под свитером. Обманывается ли Люсьен? Любит ли он тот образ, который она ему предлагает, или подлинную Анну, неудавшееся творение, трогательное в своих усилиях? Он покорен всем ее ухищрениям. Она наколота на картон его души как редкая бабочка. Пленница придуманного образа, она показывается ему только в облике разыгрываемой роли. Встает ночью, чтобы снять грим, поднимается на рассвете, чтоб наложить его.
Они внесли свои чемоданы, в каждом из них — письма другого. Она пишет ему: «твоя робкая антилопа» или «твоя женщина–ребенок». Он отвечает ей: «…как лиана в моих объятиях».
Но сегодня утром, когда я пришла за своими вещами, я нашла ее еще в постели. Поскольку Люсьен уходит в пять часов, она не сочла нужным встать. Она подскочила к столу, чтоб завернуться в пальто. Я увидела лопатку, торчащую как крыло, тощие ноги и лицо, грустное, как пляж после отлива.
Мы никогда не знаем, что сказать друг другу. Она предложила мне кофе. Я сказала, что выпью. Я следила за ней, присматривалась к ее животу. Он показался мне нормальным, плоским. Но Анна никогда не говорит о себе. Я все же почувствовала, что она не в своей тарелке. Это доставило мне удовольствие. Я спросила:
— А у нас погода лучше?
— Не знаю.
— Простите, я думала, вы оттуда.
— Да нет.
«Если я буду задавать еще вопросы, она расскажет Люсьену». Мы поговорили о Париже; она попросила извинения за комнату; Люсьен, — сказала она, — настаивает на том, чтоб я приходила к ним ужинать, когда захочу. Долго ли я намерена оставаться в Париже?
Я перед Анной теряюсь и робею. С Мари — Луизой все было просто. Теперь я жалею о ней.
Мишель отвел меня наконец в Дом Женщины. Комната с двумя кроватями, разделенными плотным занавесом. Этажерка, вешалка, умывальник, окно, выходящее на улицу. Три тысячи франков в месяц. Мне все понравилось, показалось почти роскошным. На первом этаже была большая кухня, открытая с шести утра, где каждая могла выпить кофе с молоком, приготовленный накануне.
— По–тря–са-ю-ще, — сказал Люсьен. — Тебе хватит денег на целый месяц, успеешь осмотреть весь Париж.
— А ты, Люсьен?
— Ну, я, — сказал он, — я за эти две недели потерял немало рабочих часов. Пойду к Анри — может, он выручит. У тебя не осталось какой–нибудь мелочи из этих пяти тысяч? В пятницу я верну… Знаешь, что надо бы сделать? Послать какой–нибудь сувенирчик бабушке. Как ты думаешь? Эйфелеву башню, платок…
— О, Люсьен…
— Купи от моего имени, я верну тебе деньги из получки.
Я была так тронута, что предложила помочь ему.
— Хорошо бы, — сказал он, без всякого энтузиазма. — Я тебе еще должен немного, не так ли? Через месяц я выкарабкаюсь. И смогу даже послать небольшой перевод… туда.
— Сколько тебе нужно пока что?
— Ну, две, три тысячи.
Я дала ему.
Я получила два письма от бабушки в ответ на свои. Она жаловалась и умоляла меня приехать за ней.
Однажды вечером, когда я собиралась уходить от них, Люсьен внезапно спросил меня:
— Элиза, хочешь работать со мной?
— Но я же скоро уеду, Люсьен! — сказала я.
— Ты собираешься вернуться домой?
— А какая работа?
— Им нужно рассчитывать премиальные, разные надбавки, они берут девушек на контроль. Платят сто восемьдесят пять в час.
— Нет, Люсьен. Я должна ехать. Ты читал бабушкино письмо. Скажем, я останусь до ноября и попытаюсь заработать деньги на обратный путь. Не могу же я бросить их всех.
Он дулся на меня весь вечер. В девять я вышла от них и пешком отправилась в Дом Женщины. Под мелким теплым дождем предложение Люсьена вдруг опьянило меня. Не уезжать, ежедневно видеть его, приобщиться, хоть отчасти, к его жизни…
«Это начало», — говорила я себе, не зная, чего, собственно, это начало.
Я наконец поняла, что деньги он мне не вернет. Анна не работала. Она достала книги; они вместе изучали бог знает что: вперемежку английский, журналистику, фотографию, восточные цивилизации, всякую дребедень, извлекая из своих занятий чувство превосходства.
— Дело твое, уезжай, если хочешь…
— У меня на это нет денег, ты знаешь. Ладно, я согласна, я поработаю здесь два месяца.
— Четыре получки. И я тебе верну…
— Не надо. Ничего мне от тебя не надо. Думай о себе. Достиг ли ты чего–нибудь?
— Я обогатился. Не в плане финансовом, это — нет.
— Пять лет это слышу. А твое здоровье? Ты похудел, если бы бабушка увидела тебя…
— Но она меня не видит, вот что приятно. Туда я никогда не вернусь. Здесь мы хоть что–то делаем.
— Клеите плакаты. Это тебя удовлетворяет?
— Не твое дело! — закричал он, обрывая меня. — Не суй нос куда не следует.
Он протянул мне тарелку с фруктами.
— На, ешь и молчи, — сказал он мягко.
— А эта работа на контроле, ты уверен, что я сумею?
— Попробуешь. Не получится, бросишь.
— Ты отведешь меня завтра?
Мне было по–настоящему страшно.
Путь казался бесконечным. Мы сели в автобус у ворот Ла — Шапель и вылезли у ворот Шуази.
День вставал ясный, безоблачный. На деревьях бульвара Массенá пробуждались птицы, от них исходила заразительная бодрость. Я тщательно причесалась и была довольна своим видом.
— Привет, привет, привет, — говорил брат всем, кто протягивал ему руку.
Мы подошли к огромной стене с гигантскими железными воротами.
— Встань сюда.
— Не оставляй меня, Люсьен.
— Подожди меня пять минут.
Я забилась в угол возле самых ворот, никто не обращал на меня внимания. Поднималось солнце; оно вылезало из–за крыш домов, стоявших против завода, и казалось не больше апельсина.
Люсьен вернулся в сопровождении высокого широкоплечего мужчины, с открытым, улыбающимся лицом.
— Познакомься, это Жиль, мастер.
Тот крепко пожал мне руку.
— Значит, так, подождите где–нибудь до восьми, потом зайдете сюда.
Он указал на застекленную дверь с надписью «Отдел найма».
— Скажете, что мосье Жиль в курсе дела. Я подтвержу. Они займутся вашими бумагами, пройдете медицинский осмотр, вас проводят в семьдесят шестой цех. Это конвейер, — многозначительно сказал он. — Люсьен предупредил вас?
— Да, мосье.
— Ладно, ну, до скорого.
— А если они не захотят?
Он расхохотался.
— Вернее было бы сказать: «… А если я не захочу». Они возьмут вас. До скорого.
Люсьен обернулся ко мне.
— Не волнуйся, — сказал он.
— Все в порядке.
Мне и в самом деле было хорошо. Жиль, Люсьен… Обо мне заботились. Нужно было переждать три четверти часа. Я свернула за угол и пошла куда глаза глядят. Улица упиралась в пустырь, вдали возвышалось несколько больших новых зданий.