— Мне остался еще сорок один день. Ты приедешь за мной, когда меня выпишут?
Люсьен не ответил. Я чувствовала себя сообщницей в безмолвно назревавшем преступлении. Я была не в своей тарелке и старалась разговаривать ласково, чтоб у нее осталось от этого визита впечатление, что ее любят. Зал, в котором мы находились, напоминал приемную пансиона. Мари уселась на выложенный плитками пол и играла с куклой, которую привез ей отец.
— Я соскучилась по вашей бабке, — сказала Мари — Луиза. — Почему меня не уведомили о несчастном случае? Я бы написала, ей было бы приятно.
Люсьен скептически поморщился и негромко сказал:
— Не было времени.
Он играл ручкой Мари, крутя браслет–цепочку. Это натолкнуло меня на мысль. В одном из ящиков нашего шкафа бабушка хранила свои сокровища: обручальное кольцо и часы мужа, перстень, две золотые булавки, мамины серьги. Согласится ли она заложить их, чтоб Люсьен мог уехать в Париж? Вряд ли.
— Ты мне ни о чем не рассказываешь, — жаловалась Мари — Луиза.
Я отошла к окну, боясь, что один из них призовет меня в свидетели.
— На, отнеси Элизе, — сказал Люсьен дочке, давая ей газету.
Он хотел, чтоб я вернулась к ним. Мари — Луиза поняла это и замолкла. Тонкие черты ее лица исказились, она едва удерживалась от рыданий, протянула руку к Люсьену, хотела опереться о него. Он вздрогнул и резко отодвинулся. Стараясь сохранить равновесие, она застонала.
— Только без слез, — отрезал он, — или я уйду.
Она взглянула на него, но он отвел глаза.
— Люсьен, — мягко сказала она, — я ведь тоже твой Алжир.
Он пожал плечами и ничего не ответил.
Это сравнение, бессознательно сорвавшееся у нее с уст, смутило Люсьена. Оно смутило и меня. Мы оба надолго запомнили, храня ее про себя, эту фразу, последнюю фразу, которую Мари — Луизе довелось сказать моему брату.
Я взяла драгоценности, заложила и, получив двадцать пять тысяч франков, отдала их Люсьену накануне отъезда.
Он поблагодарил и заверил меня, что вернет. Я попросила его писать почаще и расплакалась, вопреки всем принятым решениям. Казалось, это его тронуло. Несколько раз он обошел медленным шагом нашу квартиру. Несмотря на холод, открыл окно и долго глядел на черное дерево, поблескивавшее сосульками. Я тщетно приставала, чтоб он что–нибудь съел. Он рано лег, так как поезд уходил в семь утра. Я хотела бы проводить его, но он не разрешил. Я так и не узнала, уехал ли он один.
Когда он встал, я уже была в кухне. Чемодан стоял собранным. Я не могла в это поверить. Нет! Он играет в отъезд, сейчас разберет чемодан, я же не могу остаться одна. И плевать на настоящую жизнь. Кто знает, может, она настоящая именно здесь: нескончаемые мечты, ожидания, смутные стремления? Он надел свою канадку, закурил, сердце мое заколотилось. Вот оно… Он рассеянно поцеловал меня, он был уже далеко. Он не сказал ни одного из тех слов, от которых рубцуются кровавые раны, не подал надежды. Но когда он открывал дверь и я дотронулась до ткани его куртки, вдруг подмигнул мне и огляделся. Последние секунды растянулись, удлинились, сжались, дверь захлопнулась. На поворотах лестницы шаги его замедлялись. Оставалось еще окно. Я высунулась. Люсьен только вышел, до угла улицы было еще тридцать метров отсрочки. Обернется? Люди, точно муравьи, выползали из темных домов. Один из них заслонил Люсьена. Уехал. Я вернулась в кухню, потом снова легла в постель, встала, села на кровати, открыла ящики его стола. Пусто. Боль я ощутила позже, при свете дня, безжалостно осветившем пустоту вокруг меня. Я не пошла в больницу. Весь этот день я провела в уединении, в воспоминаниях о брате.
Я не находила себе места, пока не получила первого письма. Он написал через двадцать дней после отъезда, шесть сухих строчек. Никаких подробностей. Он успокаивал меня относительно своего здоровья, настроения и занятий.
Оставалось выполнить две малоприятных задачи: предупредить Мари — Луизу, помешать ей уехать к нему, успокоить ее, посоветовать набраться терпения. Что касается второй задачи — выкупить бабушкины драгоценности, — средство было одно: экономить и ограничивать себя. Что произойдет, если я не успею расплатиться до ее возвращения? Совесть меня мучила, я предпочла, чтоб она ни о чем не знала. Страх заставил меня принять решение, которому предстояло изменить всю мою жизнь. Я высчитала, что накоплю нужную сумму за три месяца. Значит, бабушку придется продержать в больнице весь срок, предписанный врачами. Это было не просто. Она плакала, умоляла; я клялась, что речь идет только о коротком продлении, для отдыха, что я готовлю дом к ее приезду. Она бранила меня, грозила умереть, потом враждебно замолкла.
Я поехала к Мари — Луизе и сообщила об отъезде Люсьена, как о прекрасной новости. Он найдет работу, сможет содержать жену и Мари. Мои доводы ее не убедили. Я нарисовала блестящие перспективы, открывающиеся перед братом. Я лгала, говорила, что он уехал всего на несколько недель. Она покорилась. Я с облегчением покинула ее.
Я много работала, то взвинчивая себя самолюбованием, то одуряя усталостью. Вечерами рано ужинала и рано ложилась. Это были лучшие минуты. День наконец отходил. Завтра я, возможно, получу письмо. Сон несет мне освобождение на несколько часов. Я не страдала от вечернего одиночества. Дом был мне защитой. Мне нравилось слово «защита» и все, что вставало за ним. Меня пленяла его шершавая звонкость. Это слово начиналось тем же слогом, что и «замок». Оно было эрзацем слова счастье. Довольство расслабившегося тела, приглушенный свет, открытая книга… Что был мне брат в эти минуты!
Целый месяц ни строчки. Несколько раз мне казалось, что жизнь покидает меня. Я чуть не падала в обморок у пустого почтового ящика. Потом пришло письмо на нескольких страницах. Люсьен работал.
«Я встал перед материальной необходимостью взяться за работу, трудную, но увлекательную. Я вольюсь в ряды подлинных борцов, разделю с ними нечеловеческую жизнь заводских рабочих. В гуще бретонцев, алжирцев, польских или испанских эмигрантов я приобщусь к действительности, к единственно подлинной, движущейся реальности. А после заводской смены меня будут ждать мои бумаги, мои тетради, ибо, старушка Элиза, мне предстоит дать показания очевидца за тех, кто сам не может этого сделать».
Следовало несколько принужденно–вежливых вопросов о здоровье бабушки, и странный постскриптум:
«В гостинице, где я живу, на некоторое время освободилась комната. Если хочешь ею воспользоваться, напиши мне, не откладывая, я замолвлю словечко управляющему. Поживешь несколько недель в Париже, пока бабушки нет дома.
Надеюсь, что ты согласишься, так как мне очень не хватает моей сестренки».
Конец сну, еде, работе. Соблазн преследовал меня, в голове бурлило: уехать, жить рядом с Люсьеном, Париж, настоящая жизнь, Люсьен на заводе. Последнее меня огорчало, но я убеждала себя, что он встал на этот путь ради апостольского служения.
Уехать? Но как? А бабушка? Кто станет ее навещать? Люсьен уточнял: «несколько недель». А потом? И как я там буду жить? А драгоценности, на выкуп которых я уже почти скопила деньги? Я открыла окно и высунулась. Женщины смеялись первым неуклюжим шагам ребенка. Из бистро, на другой стороне улицы, доносилось пьяное пение. Девушки, похожие на Мари — Луизу, заигрывали с парнем. «Животная жизнь. Они пробуждаются, только чтоб защитить интересы своей корпорации, своего клана — докеров, служащих или дорожников. От них ничего не дождешься. Искать надо в другом месте». Эти мысли владели мной, когда с реки повеял теплый ветерок. Я ощутила его на лице и не стала разбираться в причинах внезапно охватившей меня радости. Уеду. В тот же вечер я написала Люсьену. Мне понадобилась целая неделя, чтоб подготовиться к отъезду, — настолько невероятным было это событие. Я отправила в контору Пюэс предупреждение, написанное в несвойственном мне уверенном тоне, что буду отсутствовать в течение двух месяцев. Убрала наши три комнаты. Посыпала плинтусы порошком против тараканов, которые не преминут явиться, выстирала и выгладила всю свою одежду, но так и не набралась храбрости сказать бабушке о предстоящем отъезде. Напишу ей из Парижа, солгу, ничего не поделаешь, оправдаюсь внезапной болезнью Люсьена.