Одна из таких комбедовцев — Соломия Стрельник — откуда-то приперла домой огромное зеркало и временно оставила в сарае, где стояла коза. На рассвете слышит, что та блеет, чуть не разрывается. Прибежала в сарай и видит — вся коза окровавлена, мечется по углам, натыкаясь на предметы. Оказывается, животное, испугавшись своего отражения в зеркале, оторвалось с привязи и принялось бодать зеркало рогами. Стекло разбилось, и осколками повредило козе глаза, бедное животное ослепло. Пришлось дорезать. Соломия чуть умом не тронулась.
Вместе с голытьбой колхозниками стали безлошадные. Это те, у кого не было тягловой силы — коней и волов. Дальше начали загонять в артель и середняков, зажиточных крестьян.
Дошла очередь и до Бараненко Якова Алексеевича. Его вызвали в сельсовет и предложили сдать тягло, а также написать заявление о вступлении в колхоз. Все равно, дескать, он работает там по договору, вот теперь и будет полноправным членом коллектива. Так как он был человеком мягким, сговорчивым, то может, и согласился бы, но его жена Евлампия Пантелеевна воспротивилась, настроилась категорически против перемен. А она не только имела крутой характер, но и влияние на мужа. Видя это, он, конечно, отказался. Тогда несговорчивого человека закрыли в местной кутузке и пообещали, что не выпустят, пока он не оставит свои заблуждения и не согласится с поступившим предложением.
— Ты что, сам себе враг? — говорили ему. — Ты еще нас поблагодаришь, что мы спасли тебя от неприятностей. Знаешь, что ждет богачей?
Яков Алексеевич колебался. Единоличнику, выросшему в обеспеченной среде, ему претило объединение с бедняками. Не устраивала сама перспектива — брать на свои плечи их судьбу! Это же значило — разделять ее? Но ведь это очень страшно, человеку не свойственно стремиться к худшему!
Как и все люди его положения, он в бедах голодных винил самих голодных, не учитывая того, как легко впасть в нищету и как потом невозможно из нее выбраться.
Слушая свидетелей тех событий, порой кажется, что, описывая в негативном свете бедняков, ставших первыми колхозниками, эти свидетели на самом деле не к беднякам имели претензии, а панически боялись попасть в их положение. И все их показания, их мнение надо относить не к беднякам, а к ситуациям, в которых те находились. Это было как заклинание — заклеймить осуждением того, кто попал в беду, означало самому откреститься от беды.
Не очень разбирающийся в политике, а тем более в психологии, но сметливый, Яков Алексеевич интуитивно понимал это, осознавал, что улучшить свое положение люди могут только сообща, коллективно. Ведь не зря в народе говорят, что гуртом и батьку легче бить! Понимал, что в стране бедняков больше чем богатых, и что государство делает ставку на это большинство, на удовлетворение его нужд. И этому надо способствовать.
Да, потом будет всем лучше. Но ведь это потом, а решать и совершать поступок надо сейчас! И как сейчас тяжело отказываться от того, что нажито с надрывом живота — в лишениях, в экономии на куске хлеба, на паре сапог, на лишнем платье для жены!
Евлампия Пантелеевна долго стояла на своем, подбадривала мужа, наставляла, чтобы он не сдавался и не падал духом, носила еду. Яков Алексеевич держался сколько мог, но скоро увидел, что такое противостояние может продолжаться как угодно долго: к нему перестали допускать жену, а также запретили носить передачи. Отныне он давал знать о себе стуком в стену.
Упершегося на своем, его удерживали без еды, били, издевались, продолжая уговаривать повернуться лицом к переменам в стране… Измученный голодом и холодом, изможденный, напуганный непониманием происходящего, он потерял надежду выйти на волю живым и перестал подавать знаки о себе. И жена его поняла, что теряет мужа. Некоторое время она еще продолжала сопротивление — проклинала колхозы и колхозников, а потом сдалась.
Когда Яков Алексеевич вернулся домой, двор уже был пустой. В отместку за нерешительность у него забрали не только коней и корову, но свиней и ульи. Даже гусей, кур — и тех переловили. Тогда впервые в жизни он заплакал.
* * *
Колхозное стадо выпасали около Кирпичного ставка. Там была влажная и довольно просторная низина с ключами, а чуть выше вдоль речки Осокоровки тянулись роскошные луга, полные целинных трав. Дней через десять, чуть отойдя от потери всего нажитого, Евлампия Пантелеевна затужила по своей Зирочке, любимой коровке, домашней кормилице.
— Не вздумай, Лампия, выкинуть фокус, — просил Яков Алексеевич жену, видя ее настроения. — Ты еще не знаешь, на что они способны. Радуйся, что мы сами живы-здоровы, а Зирочка пусть им остается.
Более упрямой женщины, чем жена агронома, в Славгороде не было. Тоскливо ей, значит она не отказывает себе в слезах, хочется чего-то — делает.
— Пошли, дочка, до ставка. Хоть посмотрим на нее. Как она там? — сказала она моей будущей маме.
Прасковья Яковлевна была уже подростком, хорошей работницей, помощницей в хозяйстве.
— Пошли, — поддержала свою маму.
Дело было под вечер. По небу плыли неторопливые одинокие тучи, подсвеченные садящимся розовым солнцем. Разморенные жарой коровы ради порядка пощипывали траву, тяжело колыхая полным выменем. Зирочку увидели сразу. Она паслась в стороне — тосковала, бедная, к новому стаду еще не привыкла.
— Зира, Зира, — тихо позвала Прасковья из-за шиповникового куста, что рос на холме.
Корова подняла голову, на миг замерла, а потом быстро побежала туда, где ниже по склону холма, почти у самой речки, стояла ее хозяйка. Остановилась, ткнулась носом в плечо.
— Тише, тише, — прошептала Евлампия Пантелеевна. — Пошла, — и тронула свою любимцу искусно украшенным кнутом, какие любил изготавливать на досуге Яков Алексеевич.
Вдвоем с дочкой они выгнали корову на дорогую и повели домой. Добираться им было на противоположный конец села, где-то километра полтора. Незаметно не пройдешь, да еще в пору, когда люди идут с работы. Но один увидит и промолчит, а другой…
Короче, мир не без добрых людей… ну и наоборот. Увидел их Алексей Михайлович Иванов, местный комсомолец, известный в селе приверженец новой власти и новых перемен.
— Назад! — закричал он, подбежал и чуть не вскочил верхом на корову, стараясь ухватить ее за рога, чтобы вернуть в колхозное стадо.
Евлампия Пантелеевна размахнулась и полоснула активиста кнутом. Потом еще раз, еще раз.
— Отойди, паскуда, забью до смерти, мне все равно! — кричала она, стараясь отогнать комсомольца от себя.
— Кулаки грабят! Держи их! — вопил тот, хватаясь то за кнут, то за руки Евлампии Пантелеевны, но никто к нему на помощь не пришел.
— Гони, Паша, сама, — решительно сказала дочке Евлампия Пантелеевна, высвобождаясь из захватов Алексея Иванова, продолжающего попытки заломить ей руки и отобрать кнут, — а я проучу этого паразита.
Она вошла в раж и хлестала напавшего на нее мужика без сожаления, не сдерживая руки, пока тот не упал. Убедившись, что наглец живой, только притворился и замер, чтобы его не били, она еще отвесила ему с десяток ударов, а потом плюнула сверху и пошла вслед за дочкой.
Евлампия Пантелеевна Бараненко, моя бабушка
Пригнали Зирочку домой без дальнейших приключений. Евлампия Пантелеевна вымыла ей вымя, вынесла низенький табурет, чистое ведро и села доить. Сюда-туда дергает за дойки, а молока нет. Да что такое? Она помяла их, помассировала. Нет, не помогает. Испугалась Зирка того приверженца колхозного строя, который хотел оседлать ее, и от стресса у нее пропало желание отдавать молоко.
— Беги быстро за огород и насобирай мяты, — попросила младшего сына Петруся. — А ты, дочка, ставь воду на огонь, запарим зелье для Зирки.
Напоили корову теплым отваром из мяты, успокоили и спустя два часа сдоили. Роскошествовала в последний раз Зирка дома несколько дней, но все равно пришлось отвести ее назад — Якова Алексеевича о том вежливо попросили, мягко намекая на недавно обжитую им местную холодную и на Сибирь.