Литмир - Электронная Библиотека

А теперь, Федор, сиротинушко мой незабываемый, приготовься выслушать от своей землячки самое горькое, самое непоправимое сообщение. Начну по порядку. Дело в том, что еще месяц назад, получив от тебя последнее и очень грустное письмо, твоя бабушка, Евдокия Степановна, не стерпела и пришла к нам в дом, да так и не вышла из него… Вот уже месяц прошел, а я помню каждое слово твоей бабушки, каждый вздох.

Евдокия Степановна пришла к нам еще в первой половине дня примерно через два часа после почтальонши Тони. Помню, стоял ясный, осенний день, на дворе было тихо, безветренно, а от церквушки нашей словно малиновый звон катился. Ну, думаю, есть же минуты, когда жить вдвойне хочется, и кажется тебе, что и ты, и эта деревенская красота несказанная вечны. Но только я подумала об этом, как вижу — Евдокия Степановна к нашему дому подходит, и не со стороны своей деревни, а со стороны церквушки Кирики-Улиты. Что-то неладное случилось, сразу смекнула я, и вышла к ней навстречу, словно в предчувствии каком-то. Подхожу ближе и вижу — лицо у бабушки белое как снег, а в руках твое письмо. Я уже решила, что ты заболел, Федя, или, того хуже, под машину попал. А она, Евдокия Степановна, еще не дойдя до нашей огороды, еще с болотины кричит: «Нюрушка моя ненаглядная! Суземлица православная! Выручай моего гулену из беды, не то погибнет он в большом городе, совсем погибнет!» Я к бабушке бегом. «Что случилось, Евдокия Степановна? Неужто повестка в суд?! Неужто Федор наш с городской шпаной связался?» А она мне: «При чем тут повестка! Какой суд к лешему! Дело-то хуже… подумать лихо. Федя-то на артиста учиться вздумал, в училище специальное поступил. Только чует мое сердце, не для него оно и он с душой своей отзывчивой не ко двору пришелся. Пропадет он, девка, пропадет!..» Схватила я бабушку под руку и провела в дом. «Показывай, — говорю, — Евдокия Степановна, письмо. Хватит кукситься…» Она пошелестела твоей писаниной, а сама левой рукой за сердечко хвать да хвать. «Что, — говорю, — Евдокия Степановна с сердцем?» А она: «Ой, Нюра, выпорхнет! Ой, выпорхнет!» — «Да что же такое с вами, бабушка, — забеспокоилась я, — ведь вы же еще вчера с колуном пястались… Поленницу дров отмахали. Неужто письмо так сильно подкосило?» А она присела на голбец русской печки — лицо жалобное, в глазах слезы, а в правой руке твое письмо. Достала я из шомуши[3] медный ковшик, зачерпнула студеной воды из кадушки и плеснула на Евдокию Степановну. Она вздрогнула сразу, посмотрела на меня испуганным взглядом, да как заплачет. Тогда я взяла бабушку под руки, положила ее на свою кровать, а сама с письмом ближе к свету. Пробежала глазами первые два листка, а как до того места дошла, где ты свою Веронику с бабушкой единственной сравниваешь, тоже расплакалась… Эх, Федор, Федор, до чего же ты докатился! Какую-то бессовестную шушеру, у которой на уме одни рестораны да женихи, такие же распутные, как она сама, с бабушкой нашей сравниваешь! Да бабушка наша, Евдокия Степановна, век-вековущий с одним супружником прожила, четырех сыновей воспитала, в том числе и батьку твоего, без вести пропавшего на фронте. Да она — сама чистота несказанная! А твоя Вероника кто? Выдра городская, прошмандовка! Да на ее доме фонарь красный надо повесить и всем показать, что здесь живет девка, которая честь свою продает. Эх ты!

Прочитала я письмо, и слез не могу остановить. Вот ведь беда какая, и здесь ты сиротой был, Феденька, и там тебе еще хуже… Один-одинешенек… на весь белый свет один, а нынче и тем более…

Ведь я любила тебя, Федор, больше жизни своей любила, а теперь не только люблю, но и жалею. Ты же круглый сирота теперь, а ведь беда к беде липнет. В общем, миленький мой, ненаглядный мой сиротинушка, крепко наревелась я, прочитав твое письмо, а потом, когда подошла к кровати, на которой бабушка твоя лежала, — то было уже поздно. Расстегнула я пуговки на ее кофте, прислушалась к ее сердечку — и опять заревела. Сердечко-то у нее словно каменным сделалось. Бросилась я за фельдшером, а отец мой подошел к Степановне, потрогал ее голову — и тоже побледнел. Фельдшер, говорит, теперь только для проформы нужен. Для составления акта… Ты, говорит, сначала на почту беги, телеграмму дай своему непутевому жениху о том, что бабушка его померла, а потом уже к фельдшеру ступай. Выскочила я на улицу, а сама думаю: теперь уж, видно, моему Феденьке не до бабушки, а ежели и приедет на похороны — наверняка не один, а с этой самой Вероникой. В общем, друг мой единственный, дролюшко мой пропащий, прости меня! Не стала я посылать тебе телеграмму, обиделась крепко… Так что вот такие дела, Федя… Похоронили мы Евдокию Степановну девятого ноября, сразу же после Октябрьских праздников, со всеми почестями и торжественностью. На кладбище вся деревня была, и многие вспоминали тебя недобрым словом, а я слушала упреки в твой адрес и плакала. Еще раз прости меня, Федя, за глупость мою и, ради бога, не думай, что я не хотела тебя видеть. Наоборот, очень хотела, но боялась, что ты другим стал. Боялась, что не узнаешь и в мою сторону даже не посмотришь. И за бабушку Евдокию Степановну, которую ты, Федя, не уберег, уж больно горько и обидно мне.

Каждый день я перечитываю твое письмо, да все о тебе думаю, пожалуй, и понимать тебя стала, и, видно, время придет, прощу. И за бабушку нашу, и за себя. Только сразу, Федор, не могла я измену твою понять. Как мог ты бросить Евдокию Степановну и меня?! Да уж, видно, жизнь — она суровее, чем я думала, и, наверно, разная она везде, хоть кругом и похожие люди живут. Наверно, каждому свое место в жизни. Может быть, ты и на правильном пути, и место свое лихо ищешь — у тебя, Феденька, и вправду талант есть, я верю, что есть.

Желаю тебе счастья, Феденька, и удачи, а трудно будет, помни, что мы, суземляки, всегда примем тебя, и работу дадим шоферскую, и машину не худую, и поле под картошку выделим, потому как еще все помнят, что ты внук нашей любимой бабушки, да и в деревни теперь многие из городов возвращаются. Прощай, друг мой давний, желаю успехов тебе.

Твоя Нюра.

Ванино масло

— Ванька, вставай! Морду бить буду…

Иван Частоколов перевернулся на другой бок, оглядел темную горницу и только сейчас сообразил, что ночевал не у себя дома и не у Клавы Рогожиной, своей синеглазой невесты, а совсем в другой деревне.

Он медленно поднялся и молча подошел к ушату с водой. Иван так устал за последние дни, что ощущал тяжесть во всем теле. Голова кружилась.

— Ты что рявкаешь, — пробурчал он, испив из ушата два ковша студеной водицы. — Я ведь двадцать ден без выходных пашу!

Бригадир молча достал из-за пазухи целлофановый пакет, вытащил из него кусок сливочного масла и вмазал его Ивану в физиономию.

— На днях ареста жди! — пригрозил он. — А к молоковозу теперь не прикасайся!

Иван закашлялся, отпрянул в сторону, но все-таки проглотил малую толику масла и, сморщившись, побежал во двор.

Когда он вернулся в горницу, бригадира уже не было. Только масло желтело на широких половицах старинного поморского дома, да на деревянном стуле лежал скомканный целлофан. Частоколов дрожащими руками развернул его и, лизнув оставшиеся на целлофане желтые пятна, брезгливо поморщился. От масла несло бензином. Иван, тяжело вздохнув, устало опустился на стул и долго сидел согнувшись, будто на него взвалили несколько мешков муки. «Ну при чем здесь я?» — размышлял он и вдруг вспомнил…

Два дня назад Иван сильно мучился простудой: хрипел, кашлял, всю ночь не спал, а утром решил идти к врачу. Но не успел он очухаться от бессонницы, как в его доме, точно так же, как сегодня утром, появился бригадир и срочно приказал ехать за молоком в Соену. Отказываться было никак нельзя, потому что другой совхозный молоковозчик в это время отсутствовал, а совхоз и без того не выполнял план по молоку.

На улице всю ночь шел дождь с мелким колючим снегом, ехать пришлось по разбитой колее. После трех километров изнурительного пути Иван так занедужил, что остановил машину прямо на дороге и отправился на перекур в ближайшую избу.

вернуться

3

Шомуша — запечье (местн.).

9
{"b":"549397","o":1}