— Заматерел, — пробормотал я, все еще не веря, что это мой одноклассник.
— Прослужил бы с мое, тоже таким же стал, — пробасил Сиротин.
Разноцветные колодки на кителе подтверждали: он служил хорошо, недалек тот день, когда на его брюках появятся генеральские лампасы.
Несмотря на явно неподходящее место для изъявления радости, мы расцеловались и, не обращая ни на кого внимания, стали толковать о том, о чем обычно говорят люди, случайно встретившиеся после многолетней разлуки.
— Когда мы в последний раз виделись? — спросил Сиротин.
— Лет сорок назад.
— Целая жизнь.
Сиротин уже рассказал мне о себе самое главное, я сделал то же самое. И теперь, когда на душе стало поспокойнее, я, покосившись на разодетую женщину, поинтересовался:
— Слушай, каким образом твоя жена узнала меня?
Сиротин ухмыльнулся.
— Прикидываешься или впрямь не понял, кто это?
Я ощутил смутное беспокойство. В подсознании что-то появилось, но что именно, я не мог определить.
— Кто же это?
Сиротин притворно вздохнул.
— Вот и верь в любовь до гробовой доски. Люся, между прочим, тебя сразу узнала, да постеснялась подойти.
— Неужели она?
— Она.
— Ничего не понимаю. Люся — и вдруг твоя жена?
— Да нет же! — Сиротин хохотнул. — Два года назад случайно встретился с ней — она с мужем была на курорте. Теперь обмениваемся поздравительными открытками — я ведь не в Москве служу. На похороны сегодня утром прилетел, сразу же позвонил Люсе. А Болдину мои координаты были известны, хотя в последние годы мы и не общались.
— Кстати, отчего он умер?
— Вроде бы сердечный приступ.
Я вспомнил то, о чем сообщила мне вчера жена Болдина. Посмотрев на нее, сказал:
— Она утверждает — Болдин часто вспоминал меня, даже про Люсю рассказывал.
Сиротин кивнул.
— В последний раз, когда мы виделись, тоже так было. И понял я тогда — завидует он тебе.
— Завидует?
— Конечно. Ты не согнулся, не сломался.
Сиротин сказал то, о чем иногда думал я сам.
— Подойдешь к Люсе или амбицию проявишь?
— Конечно, подойду!
На какой-то миг, когда я приближался к ней, в душе что-то дрогнуло, что-то озарилось и сразу же погасло. Глаза у Люси были прежние, и нос не изменился, а все остальное… Разум отказывался верить глазам — в памяти была то светлоглазая хрупкая девочка с пионерским галстуком на груди, то стройная девушка в кокетливой шапочке, то нарядно одетая женщина, словно бы плывущая по тротуару среди толпы.
— Ты, я слышала, очень серьезно болел? — спросила Люся с ноткой показного участия.
— Болел.
— Грешным делом, я думала…
— Как видишь, живой.
— Кто же ты теперь, если не секрет?
— Человек свободной профессии.
— В самом деле? — Люся окинула меня взглядом. — На артиста ты не похож. Художник тоже из тебя не мог получиться — ты рисовал хуже всех в классе. А-а… я, кажется, поняла. Ты на инвалидности?
— Мимо, — сказал я.
— Так кто же ты? Техник? Инженер? А может быть, журналист?
— Подымай выше, — пробасил Сиротин. — Самохин писателем стал.
По Люсиному лицу было нетрудно определить — она восприняла эти слова как шутку.
— Не читала, не читала…
Я назвал ей фамилии нескольких своих собратьев по перу — хороших писателей. Выяснилось, Люся даже не слышала про них. Она по-прежнему не верила мне, и я сделал то, что до сих пор никогда не делал: показал ей свой членский билет. Убедившись, что я не самозванец, Люся сразу же изменила тон и, видимо признав во мне человека своего круга, безапелляционно заявила:
— На поминки не пойдем! Дома у меня отличный коньяк, марочные вина, всякая всячина в холодильнике. Помянем Болдина, поговорим, прошлое вспомним. — Обратившись ко мне, добавила: — Семен Семенович, мой муж, будет рад познакомиться с тобой.
Я не собирался оставаться на поминки, сказал Люсе, что в шесть часов должен быть дома.
— Ничего, ничего, — проворковала она. — Позвонишь от меня своей супруге и скажешь, где ты и с кем.
Сиротин поддакнул.
Взволнованный встречей с ним и Люсей, я не очень внимательно слушал, о чем говорили, прощаясь с Болдиным, его друзья и сослуживцы, и вдруг услышал, что он — фронтовик.
В лицо бросилась кровь.
— Не дури, — шепнул мне Сиротин.
Мелко-мелко дрожало веко, в висках стучали молоточки, перед глазами плыло. Пообещав Сиротину дождаться его и Люсю в сквере перед клубом, я, стараясь не привлекать к себе внимание, вышел.
Утром было тихо, тепло. Теперь же дул, усиливаясь с каждой минутой, ветер — холодный, порывистый. Небо было чистым — ни одного облачка, но солнце уже не грело. Погода явно менялась. Так часто бывает весной в пору цветения черемухи, когда на смену теплу приходит ненастье, в природе все словно бы замирает — нераспустившиеся листья съеживаются, трава перестает расти, озябшие скворцы обеспокоенно ходят по газонам, тыча желтые клювы то вправо, то влево в поисках затаившихся насекомых; деревья понуры, уже вымытые стекла окон похожи на отполированный лед, люди одеты не поймешь как: одни в легких пиджаках, другие даже шеи замотали шарфами; все ждут устойчивого тепла, расспрашивают стариков и старух о приметах, которые почему-то всегда более точны, чем долгосрочные прогнозы метеорологов.
Я подумал, что Лена напрасно не надела куртку: в такую погоду простудиться проще простого, и хорошо, если отделаешься насморком, а то и воспаление легких схватишь. Сунув в рот таблетку валидола, стал думать о дочери, о тех прекрасных минутах общения с ней, которых с каждым годом, по мере взросления Лены, становится все меньше, с чем приходится мириться, воспринимать это трезво: такова была, есть и будет родительская доля.
В такси мы — я, Люся, Сиротин — или молчали, или перебрасывались ничего не значащими фразами. Никто не начинал разговор о Болдине, но я понимал: этот разговор впереди, он — неизбежность.
Люся жила в трехкомнатной квартире улучшенной планировки. Многоэтажные дома с такими квартирами возводились теперь повсеместно, окружая кварталы пятиэтажек с маленькими смежными комнатами, тесными прихожими, с кухнями, в которых можно было, расставив руки, дотронуться до противоположных стен, — все то, что два десятилетия назад восхищало новоселов, воспринималось как божья благодать. В квартирах улучшенной планировки комнаты были изолированные, в кухне кроме обеденного стола, всевозможных шкафчиков и прочего ставился телевизор, чаще всего цветной, а иногда и кушетка, которой еще не настала пора отправляться на свалку.
Познакомив меня с мужем — сгорбленным и совершенно седым человечком в шлепанцах, в домашней пижаме с диковинными пуговицами, по-видимому импортной, Люся, демонстрируя свое гостеприимство, накрыла стол белоснежной скатертью и сразу же принялась расставлять на ней сервиз, украшавший до этой минуты полки в огромном серванте под старину. Перемещаясь, словно мячик, из кухни в гостиную — именно так назвала Люся комнату, в которой расположились в глубоких креслах я и Сиротин, — а из гостиной в кухню и покрикивая на мужа: поставь то, принеси это, она, обращаясь преимущественно ко мне, сообщала все новые и новые подробности своей жизни. Я узнал, что Люсин муж — профессор, доктор технических наук, лауреат нескольких премий, что он руководил крупной лабораторией и читал лекции в вузе, теперь же, вот уж скоро год, на пенсии.
— Баллотировался в член-корры, но не добрал один балл, — пожаловалась Люся и добавила, что у Семена Семеновича всегда было много завистников.
Профессор шаркал шлепанцами, молчаливо выполнял все требования жены. Как только Люся разрешила ему отдохнуть, осторожно присел на краешек тахты, накрытой вышитым покрывалом.
Когда был разлит коньяк, Люся сказала, что надо помянуть Болдина. Кинув взгляд на мужа, добавила:
— Семен Семенович в курсе.
Я не совсем понял, что означает это «в курсе». Можно было сделать вывод: Люся не скрывала от мужа своих отношений с Болдиным, а можно было подумать: Семену Семеновичу известно лишь то, что он наш одноклассник.