А на другой день засобирался «на службу».
Ну не дурак же был Антон Бурыга! Ведь смог же он удержать родительскую корчму и обустроить ее, и прибыль хорошую иметь. И не могли у него не возникнуть некоторые сомнения насчет таинственной учебы-службы сыночка...
И однажды закрыл Бурыга свою корчму, на горе местным завсегдатаям, и поехал в далекий город Москву, придерживая левым локтем толстый кошелек в глубоком внутреннем кармане пиджака. Что случилось с почтенным трактирщиком в том городе, точно неизвестно. По отдельным высказываниям обычно говорливой тетушки Марыси можно составить только приблизительную картину...
Шум и гул Москвы, наверное, не удивил потомственного корчмаря. А вот то, что по адресу, куда он столько лет отсылал деньги, находился ресторан, удивило, и неприятно. Дамы с обнаженными плечами, господа в изящных сюртуках исчезали за дверью, которую услужливо открывал бородатый дядька в шикарном мундире. Открыл он дверь и перед трактирщиком города Б*.
— Просю за столик,— молодой человек в белой рубашке и серой шелковой жилетке, с обернутым вокруг руки полотенцем вынырнул откуда-то сбоку...
Да, да. Данилка служил официантом в ресторане, где метрдотелем был его двоюродный дядя господин Квятковский. И что с того, что упомянутый Квятковский был там же во всей красе, при черном сюртуке, белой манишке и лакированных ботинках? Бурыга был не дурак. Он прекрасно понимал, что это — такой же корчмарь, как он, да еще в чужом кабаке...
К тому же Бурыгу звали посетители почтительно — «пан», а Квятковского в его сюртуке подзывали снисходительно — «человек!».
Ради правдивости заметим, что дядя пытался устроить Данилку куда-нибудь учиться, и пробыл Данилка какое-то временя в столичном учебном заведении... И не в одном... Но наука тамошняя оказалось совсем непробиваемой для провинциальных мозгов.
Зато в науке кабацкой Данилка был отличником.
И скоро случайному посетителю Бурыговой корчемки начинало двоиться в глазах: два трактирщика, с одинаковыми пшеничными усами на красных лицах, в одинаковых рубахах-вышиванках встречали его. Вблизи понималось, что один из корчмарей более молодой и резвый, и в речи его попадаются странноватые словечки.
— Чиво-чиво? Горелочки? А вот рекомендую винь-шампань, не хотите?
— Не стели языком, студент! — гремел бас старшего корчмаря, и младший покорно умолкал и подавал любителю водки желаемую рюмку, обязательно перекинув через руку белоснежное полотенце.
— Просю!
И что те заборы и рвы, которыми пытался бедный Бурыга разделить свою жизнь...
Эх, корчемка — со стеклянным богом повидаться, кованую свинку купить, как Мартин мыла, набраться, все забыть, и что не было, вспомнить, и — играйте, музыканты, пойте, музыканты, про того казаченьку, что поехал за поля-леса и не вернется никогда к девчоночке-голубке...
Стоит корчма в городе Б*, стоит — и будет век стоять такой, какой построили ее прапрадеды...
ОДИССЕЙ И СИРЕНЫ
Сирены - полуптицы-полуженщины, которые заманивают своими волшебными песнями мореходов на смертоносные скалы. Только Одиссей смог безнаказанно послушать их пение, так как приказал своим товарищам заклеить уши воском, а его самого привязать к мачте.
(Древнегреческий миф)
Город Б* трудно назвать Венецией. Даже синей майской ночью, когда его улочки затапливает море весеннего аромата, а темная листва сирени и жасмина со светлой пеной цветов и самому бедному воображению напоминает волны...
Нет, никто и никогда не сравнивал город Б* с Венецией! А между тем разве где-то еще на свете есть такие голосистые девушки, разве где-то так пронизывает теплый вечерний воздух чистая, как лунный луч, песня? А ловкие парни города Б*, разве не похожи они на венецианских гондольеров, когда плывут их фигуры в праздничных вышиванках у палисадника дома, где живет особенно красивая панна, и витает над ними вечная песня весны и любви, которая не изменилась со времен Соломоновых?
Так, город Б* пел не менее (а вполне возможно, и не хуже) той Венеции...
Поэтому никого не удивило, когда Общество попечительства о народной трезвости города Б* объявило о создании хора. Кроме благотворного влияния песенного искусства на здешние нравы, хор должен был стать источником благотворительного сбора средств на поддержание тех нравов на соответствующей гордому городу Б* высоте.
Неровная сцена летнего театра, на которой вследствие протекания крыши и проваливания под ногами досок уже года три не было никаких театральных мероприятий, с благоговением встретила пятнадцать жаворонков города Б*, самоотверженных поклонниц искусства и, конечно же, народной трезвости.
А самоотверженное служение искусству (и тем более трезвости) не может не встретить отклика в искреннем неискушенном сердце...
Телеграфного служащего восьмого разряда Лютыся никто не назвал бы сведующим хоть в чем-то, так же, как город Б* не называют Венецией. Даже Лютысев отец, телеграфист со стажем, когда смотрел на своего потомка, который лениво перетаскивал из угла в угол кипы бумаг, а припухшие, словно вечно заспанные, глаза устремлял при этом плодотворном рабочем процессе к потолку, даже этот выдержанный, уважаемый человек с досадой стучал худым кулаком по столу:
— Наказал же Господь меня, грешного, таким кретином...
Ведь не проявлял Лютысь интереса ни к чему полезному, разве что к колдунам со сметаной. Окончил он четыре класса ремесленного училища и был устроен отцом на самую низкую должность городской телеграфно-почтовой службы...
В летний театр городского парка Лютысь попал потому, что начался дождь, что в кармане была припрятана сигаретка, и встречаться ни с кем не хотелось. Ведь все встречные всегда чего-то от бедняги Лютыся хотели —чтобы он вежливо поприветствовал, застегнул воротник, рассказал, где был вчера в полдень или позавчера вечером, и почему у него такой отсутствующий вид... Нет, лучше посидеть в тихом спокойном месте...
Но на этот раз место не было тихим... В сыром помещении, отражаясь от полусгнивших стен размытым эхом, грянули голоса хора попечительства народной трезвости...
Лютысь хотел было бежать, но почему-то не смог. Они все были здесь, на сцене, — и черноволосая паненка Анеля, и белокурая курносенькая Юзька, и рыжая кудрявая Антя... Они пели для него, единственного слушателя, недотепы Лютыся, и как пели! Райские птицы, облака из миндального крема, золотые купола и кедр ливанский являлись на просторах Лютысевой души!
Лютысь никогда не был в театрах, но знал, что после представления надо хлопать в ладоши... Участницы хора, зарумянившиеся, скромно поклонились... Их руководитель, молодая жена учителя литературы мужской гимназии, строго потребовала тишины, взмахнула руками, и под дырявый потолок взмыла новая песня...
Так Лютысь начал посещать все репетиции нового хора. Конечно, он и раньше слышал разные песни. И от матери, и от местных девушек... По сравнению с пением хора это было что домотканое покрывало в клеточку перед магазинным ковриком с очаровательными пастушками в гирляндах из роз... Кто предугадает, как и когда красота постучится в его душу? Хористки пели чудесные песни о золотых тучках и суровых скалах, о несчастных сиротках и милосердных дамах, наконец, о любви, так небесно и совершенно, что Лютысь не понимал и половины слов.
Хористки быстро привыкли к преданному поклоннику, который не уставал после каждой песни бить в ладоши и так искренне переживал за каждую их ноту. Его посылали купить леденцов или пирожков с капустой, просили принести бутылочку сельтерской воды для чистоты голоса. Никто из знакомых не узнал бы здесь Лютыся — вечно сонное, безразличное лицо горело таким энтузиазмом, что приходит только к несовершеннолетнему юноше, который впервые попал на репетицию женского хора.
Удивительно, но хотя Лютысь боготворил своих певиц, каждая из них порознь как бы не интересовала его. Ни чернявая Анеля, ни белокурая Юзька, ни даже рыжая кудрявая Антя... А ведь наверняка кого-то из них он встречал, и даже не раз, и вне сцены летнего театра. Но его равнодушный взгляд всегда уходил мимо, в то место, где сияют золотые купола и поют райские птицы... Где витает звонкоголосый херувим с пятнадцатью прекрасными головками...