“Там чутна: “Беларусь”, там – “Незалежнасць!”
А там – “Паўстань пракляццем…”. Ну а мы?
Мы ў страху… дум крутня... разбежнасць…
Без толку крыллем хлопаем, як цьмы”.
Одна из свечей замигала в последнем желании жить — и угасла, превратившись в грязную лужу воска. Мокрый ветер ударил в окно, так что остальные, еще живые, огоньки рванулись в сторону... Старый дом, стоя по деревянные колени в мартовской воде, заскрипел, тихонько зарыдал, словно в предчувствии смерти. Пятеро людей в нем замолчали, тоска отозвалась в их сердцах.
— Закончится наводнение, уйдем отсюда... И каждый из нас пойдет в свою сторону, — проговорил Ной. — И, возможно, никогда мы больше не встретимся, а может быть, кому-то будет лучше не встречаться...
— Что ты такое говоришь? — встревожилась Дорота.
— Он говорит правду, — мрачно пояснил Белорецкий. — Нам выпало жить во времена перемен. А это, согласно китайской пословице, наихудшая судьба. Никто еще не знает, где следует быть, кто победит... Возможно, кто-то из вас будет управлять государством... Кто-то отопьет от отравленного кубка славы... А потом встретимся у одной стены — с выбоинами от пуль... И, возможно, у кого-то в руках будет револьвер, а у кого-то — пустота безнадежности.
— Ну, вы и наговорили здесь, дядя Андрей, — беззаботно рассмеялась Зося. — Даже дракон испугался... Подождите, мы еще пригласим вас на выставку Ноя...
— На которой будут твои портреты, Зося! Ты... ты позволишь мне нарисовать тебя? — Ной смотрел на девушку с такой тревогой и напряжением, как будто она, как дочь Жижеля, божества огня, теперь взмахнет ресницами, и огонь сожжет сердце.
— Рисуй, что мне, жалко... — ответила Зося преувеличенно равнодушным голосом. Но Ной не захотел услышать это равнодушие и с благодарностью коснулся руки красавицы — легко, как облачко... Но рука художника вздрогнула, будто он действительно коснулся огня...
— А вот мои благородные предки рисовальщиков считали дворней, — лениво сказал Влад. — Правда, лицедеев и шутов они считали еще более низким сословием — как в Индии каста неприкасаемых. Так что я в их глазах — изгой... выродок... Сильные люди, властители своего времени не любят вымысла. Недавно вычитал стихотворение какого-то начинающего поэта Куделько под названием "Пляски на кладбище":
"Хватит плакать и вам над Рогнедою,
Глянув в прошлое, тяжко вздыхать...
Новый день пусть вам сказку поведает,
Чью вы в песнях восхвалите стать".
Просто для нас совет.
Ной скривился.
— Ну, это только по молодости можно брякнуть... Этот Куделько под именем Михась Чарот сам романтических стихов насочинял. И ни одной власти не придет в голову, скажем, запахать кладбище или построить на могилах театр.
— Мы еще не знаем, на что способна эта власть, — пан Белорецкий поднял воротник сюртука, словно ему стало холодно. В окно ударил ветер, и дом затрещал, зашептались по его углам тени, будто поветник — страшная шестикрылая птица — обнаружил в хозяйстве упущение и сейчас грозит нерадивому хозяину. Влад тоже поежился, словно от северного ветра.
— Портрет свой не каждому можно доверить писать. Изображения, сделанные особенно тщательно, могут быть просто опасными для своих оригиналов...
— Что ты выдумываешь? — отозвался Ной. — Портрет Дориана Грея вспомнил?
Молодой артист отрицательно покачал головой.
— Да нет... Даже мой знакомый скульптор рассказывал, что когда снимает с кого гипсовую маску, то особенно чувствительным особам после этой процедуры плохо, словно после кровопускания. Попробуй сфотографировать или нарисовать индейца или бедуина — посчитает, что ты его убить хочешь... Вон в прошлом веке выловили в море невероятно красивую деревянную скульптуру, которая украшала когда-то нос корабля. На скульптуре нашли надпись: "Аталанта"... Пока довезли до берега — корабельный штурман застрелился от любви к этому куску древесины. Потом покончил с собой смотритель музея, в который ее поместили... Говорят, просиживал перед Аталантой дни и ночи, глаз не отрывая... Я сам знаю похожую историю — от отца.
Дорота поставила перед Владом новую чашку с чаем.
— Осторожно, кипяток. Ну вот, говорила же, не хватайся... обжегся, как маленький. Теперь тебе, Ной, налью. А пока, Влад, расскажи, пожалуйста, свою историю. Искусство и мистика лучше, чем политика.
Влад вновь коснулся горячего кубка кончиками пальцев, помолчал...
— Ну что ж, могу рассказать.
История о статуе из подвалов дома Ваньковичей
Каждый минчанин знает, кто такие Ваньковичи. Инсургенты, масоны, авантюристы — как только о них не трепали языками недоброжелатели. Патриоты, воины, поэты и художники – говорили сторонники. Лет пять назад, во время бездомного блуждания в театрально-эсеровских мечтах, и мне, в числе других неимущих белорусов, довелось разжиться копейкой в "Учреждении взаимопомощи рода дворян Ваньковичей".
Конечно, прежде всего вспоминается великий Валентий, художник из этого рода, который рисовал Пушкина и Мицкевича и умер на руках последнего в Париже... Белорусскоязычные стихи Мицкевича уничтожили родственники. Картины Валентия Ваньковича развезли по миру... И белорусы снова ни при чем, как дуб к желудю. Так вот, более полувека прошло со времени очередного восстания против империи, в котором, конечно, принимали участие и Ваньковичи. Особенно выделялся сын Валентия Ваньковича Ян Эдвард. Работал он лесничим, имел усадьбу в Слепянке. Но враги знали его как инсургента по кличке Лелива, и кто, как не лесничий, мог сделать свой отряд невидимым в пуще? И всадник был он такой, что напоминал кентавра... Именно это одной ноябрьской ночью — хоть глаз выколи — спасло его от погони. Но не от тяжелой раны... Лесничий упал с лошади на одной из окраинных улочек Минска — что ж, на каждого есть его пуля, и вероятность встречи с ней не больше просчитана, чем встреча с настоящей любовью. Лошадь, ошалев от долгого галопа, не остановилась, потеряв седока... Ян Эдвард тщетно пытался что-то рассмотреть в непроглядной, как саван, темноте, прошитой холодными нитями дождя. Мертвый сон города. Ни фонаря, ни даже огонька лампады... Вот, кажется, каменное крыльцо какого дома. Но двери нет — стена... Найдет ли раненный инсургент приют, или отсюда начнется его путь к петле? Ян чувствовал, что истекает кровью. Хоть немного бы света... В этом городе были дома, стучаться в которые Ванькович не хотел даже умирая. Огниво инсургент всегда имеет при себе... Слабый огонек осветил каменную стену в темных потеках, окно с закрытыми ставнями... Кажется, угол Францисканской? Огонь мрачно отражался в темной лужице, образовавшейся возле раненого плеча... Яну показалось, что сама ночь качнулась перед глазами, как отражение на поверхности бездонного омута... Как он ослаб... Не заметил сразу... Вот же — дверь. Последним усилием инсургент ударил в нее... Перед тем, как потерять сознание, показалось: дверь распахнулась, из нее потянуло странным запахом — как будто открылся старый-старый сундук...
Раненый пришел в себя в постели — огромной, как Грюнвальдское поле, и твердой, как земля того поля. Резные колонны из черного дерева, которые должны были поддерживать исчезнувший балдахин, ужасно напоминали колонны усыпальницы. И комната была большой, пустой и темной. Из щелей ставень пробивался туманный свет. И словно из этого света к кровати приблизилась фигура. Ян увидел бледное красивое лицо, большие глаза, грустные-грустные, аж сердце защемило от боли, что в них отражалась... Потом Ванькович так и не смог вспомнить, во что была одета девушка — но точно, что в черное, и даже звук ее голоса исчез из памяти — хотя они разговаривали... Много раз он пытался ее нарисовать — всегда имел при себе блокнот с карандашом. Корона темных кос над высоким белым лбом... Горько поджатые губы, нос с точеной горбинкой, изломанные брови. Глаза светло-серые... Один уголок рта чуть приподнят, и от этого выражение лица непонятное: сочувствие? Насмешка? Ванькович не узнал ни имени паненки, ни кто она. Хотя поступку незнакомки не удивился — многие шляхтянки устраивали лазареты для повстанцев в своих имениях, носили траур по погибшим, хотя это специально запрещалось, и по личному приказу минского губернатора за появление на людях в черном платье надлежало заплатить штраф в 50 рублей серебром.