- Знаешь, Георгий, - перешел на ты Леопольд Митрофанович, - я его понимаю. Он артист молодой. Еще ни одной главной роли не получал, а тут такое предложение. Примет, сыграет и, может быть, судьба его так повернется, что ни я, ни ты, ни он предсказать не в силах.
- Давай, Владлен, так решим. Пару-другую деньков подумай - и приходи. Но о нашем разгово-ре никому ни слова. Никому!
Все эти дни Владик предавался поиску ответа на философский вопрос, стоявший еще перед Гамлетом - "Быть или не быть"? У "не быть" просматривалось лишь два исхода. Либо уход из театра, жизни без которого он не мыслил, либо извечное пребывание на третьестепенных ролях без всякой перспективы. А "быть" могло стать решающим в его артистической карьере и возможностью восстановиться в Щукинке. Словом, мильон терзаний!
Днями Владик валялся на кровати в своей съемной комнатушке, лишь несколько раз сбегал в магазин за чудесным пивом местного пивзавода. Пиво приводило его в экстатическое состояние и позволяло хоть на время избавиться от мучительных раздумий. И, видимо, пиво привело к тому, что на четвертую ночь ему приснились дед по отцовской линии. У них с бабушкой он часто бывал в зимние и летние каникулы. Жили они недалеко от Москвы, в маленьком городке под названием Луховицы. Как он понял к концу школы, именно от деда ему досталась страсть к лицедейству и сочинительству. Дед был личностью колоритной и анархистом и по натуре. Сын раскулаченного, натерпевшийся от голода и холода во время ссылки родительской семьи на Северный Урал, он на дух не переносил ни Ленина, ни Сталина. Во время войны, как он однажды рассказал внуку, его из-за этого едва не отдали под трибунал. Политрук увидел, как перед боем он, сын раскулаченно-го, скручивал самокрутку из газеты с портретом Сталина. Не рань политрука в этом бою, быть бы деду в штрафниках. С той поры дед невзлюбил любых начальников, но особенно партийных. И этого он не скрывал. А когда его единственного внука назвали Владленом, оскорбился так, что долго не разговаривал с родителями. Всю жизнь он проработал трактористом в местном совхозе. А из-за склонности к скоморошеству и сочинению частушек его прозвали Теркиным.
В этом сне дед, как живой, сидел на своем любимом месте за столом. Только не у себя дома, а у Владика в комнате. Одет он был в синюю косоворотку с приколотой к ней медалью "За Победу над Германией" и почему-то босиком. Перед ним стоял стопарик с непонятно откуда взявшейся водкой. И слушал, как Владик рассказывал ему про то, что его, такого зеленого и неопытного, хотят заставить играть роль Ленина. Потом дед встал.
- Ты, Владька, меня знаешь. Мне Ваш Ленин на дух не нужен. Он тебя угробит, как Россию угробил!
И вдруг, видимо, вспомнив о своей прижизненной способности к скоморошничеству и сочинительству частушек, притопнул босыми ступнями, раскинул руки и знакомым Владику с детства скрипучим тенорком спел совершенно безответственную идеологически частушку. Терять-то ему уже было нечего.
Коль не хочешь кирпича,
Славь заветы Ильича!
Вот тогда-то наша власть
Век не даст тебе пропасть!
Хлопнул стопарик, перекрестился и исчез в столпе яркого весеннего света, лившегося в окно. Владик проснулся в холодном поту. В комнате явственно витал запах "Московской". Никого в ней, кроме него самого, не было.
- Пророческий сон, - подумал Владик.
Теперь он знал, что ответит Митрофанычу. Тщательно побрил свою еле видную рыжую щетинку. Надел, как моряк боевого корабля перед решающим сражением, лучшую рубашку с московским еще галстуком и пошел в театр. По дороге он вдруг почувствовал, что не испытывает ни чувства тревоги, ни эйфории от своей решимости. Под ногами похрустывал выпавший этой ночью снежок. В воздухе уже ощущался едва уловимый аромат близкой весны. Стекла окон сияли отраженным солнечным светом и будто бы освещали ему дорогу на Голгофу, где его судьбу должен был решить ни кто иной, как Чудилин. И было во всем происходящим с ним этим чистым и свежим утром так много символического. Он шел к театру привычным маршрутом с пониманием того, что скоро ему предстоит расставание с уютным и не шумным, уже ставшим ему близким сибирским городком. Со своими коллегами и театральной сценой, в полу которой ему уже была знакома каждая "выщерблина". Со смешливой буфетчицей Маргаритой Михайловной, у которой всегда было в запасе свежее пивко. И вдруг его обожгла мысль, что расстаться придется и со своей последней любовью, школьной учительницей Леночкой, хохотушкой с копной чудесных черных волос и синими, словно аквамарин, глазами. И на которую он уже имел определенные виды...
Первым, кого он увидел в театре, был Воленс-ноленс.
- Ты куда, Влад, исчезал? Мы уже к тебе домой хотели идти. Тут у нас такое творится...
- А что?
- Говорят, тебя Митрофаныч в Ленины прочит.
- Кто такое мог сказать?
- Да Порфирьевич тут протрепался. Митрофаныч теперь на него не смотрит. Так это правда? Я ведь давно говорил, что у тебя внешность подходящая. А ты, - мне бы Лису Алису, Лису Алису сыграть. Ты согласился? Соглашайся! Такой шанс, он один из тысячи выпадает! Представляешь, что о тебе Рецензент напишет? Правда, одно плохо. Заберут тебя от нас в столицу. Чего Ленину в провинции делать? Ему на московских подмостках место.
Владик непроизвольно огрызнулся.
- Или в Мавзолее свою роль играть...
Воленс-ноленс вздрогнул от такой гнусной антисоветской ереси.
- Ты куда сейчас, е Митрофанычу? Давай, давай! Он тебе мозги промоет...
Митрофаныч был в кабинете один.
- Заждался я тебя, Владлен Константиныч. Заждался. Заходи, садись. У меня как раз и чаек горячий. Мне заварку друг из Индии привез. Отменный чаек! Пей! Рассказывай, чего надумал.
- Я эти дни, Леопольд Митрофанович, страдал, как блин на сковородке во время жарки. Всяко думал.
Отхлебнул чая и взволновано продолжил.
- Спасибо Вам за доверие к моим скромным способностям. Но переоценили Вы меня. Я, конечно, понимаю, что это аванс. Его отдавать нужно. Не хочу я ни Вас, ни коллектив подводить, но не чувствую в себе такой силы, чтоб Ильича сыграть. Не чувствую. Вы ведь и сами говорили, что эта роль для великих. А кто я? Герой эпизода без диплома. Да и Погодин, осмелюсь доложить, мне не нравится. Политика там сплошная, а я человек не политический. Мое амплуа - комедия. Вы же это не хуже меня знаете. Посему и вынужден сказать, что отказываюсь. Не скажу, что не жалею. Понимаю, что делаю. Допускаю, что поступок мой опрометчив. Решение это далось мне ох как нелегко! Но выхода другого не вижу. Прошу прощения!
Леопольд Митрофанович слушал Владика молча. Только движущиеся желваки выдавали все нарастающие и еле сдерживаемые чувства досады и гнева. На его глазах рушилась уже почти возведенная им лестница, по которой он и его коллектив вознеслись бы на вершину метода социалистического реализма и глубокого уважения со стороны Горкома КПСС, Краевого Управления культуры и касинского зрителя. Он был уверен, даже можно сказать, твердо уверен, что на постановку "Человека с ружьем" не решится ни один Главный Режиссер ни одного периферийного, а уж тем более районного масштаба драматического театра во всем Союзе. Пока Владик Козьмичев терзался в муках выбора, из его глаз не уходила картина о том, как он, за руку с Ильичем выходит кланяться восхищенным касинцам. Такого покушения на свою мечту он простить не мог.
- Вы, Владлен Константинович, человек честный. Так и мне позвольте быть таковым. Вы охраняете свое творческое "Я", не замечая того, затаптываете при этом мою мечту и искреннее желание моего коллектива достойно встретить Ленинский юбилей. Коллектив Вам этого не простит! Вы забыли, как я, пренебрегая Вашей ужасной характеристикой из незаконченного Вами училища, решил принять Вас в свою труппу. Но Вы и у нас не избавились от привычки писать дурно пахнущие стишки и в мой адрес, и в адреса многих коллег. Кстати, не Вам в пример, честно исполняющих свой святой долг перед зрителями. Раз так, то в Вас я больше не нуждаюсь. У нас незаменимых людей нет!